Но я отвлекся… Белобородый в белом тарбане индиец оказался известным пенджабским писателем и общественным деятелем Гурбахшем Сингом. Симпатия, которую я почувствовал к нему с первого взгляда, устремленного мною из-за затылка Улуга, сквозь стекло большого окна, выросла и укрепилась вместе с развитием — уже в Таджикистане и в Москве — моего личного с ним знакомства. В дни конференции я встречался с ним повсюду — то в холле и в фойе гостиницы, то в заседаниях и в совместных экскурсионных поездках, то на Театральной площади, в толпе людей, — у огромного рушащего тонны воды фонтана, или у одного из десятков книжных киосков.
Его выделяющаяся, яркая внешность повсюду привлекала к нему веселых, приветствовавших его ташкентцев, и на него с особенным рвением набрасывались фотографы, корреспонденты бесчисленных газет и жадные до автографов школьницы и школьники столицы Узбекистана.
Второй раз я встретился с Улугом в концертном зале Ташкентской консерватории. Стремясь как можно глубже познакомить делегатов с жизнью ташкентцев, организаторы конференции старались насытить их впечатлениями, — возили на фабрики и заводы, в школы и театры, в библиотеки и клубы. Делегаты катались в автомобилях по всему городу, ходили пешком по улицам, бывали везде, где кому хотелось. День каждого делегата оказывался до предела насыщенным, но, забывая об утомлении, многие из них отказывались даже от получасового отдыха — любознательность писателей брала верх даже над потребностью поесть и отдохнуть. Мне же было интересно наблюдать их в любой обстановке, по выражениям их лиц, по жестам, по поведению угадывать, как именно воспринимает каждый из них впечатления новой для них жизни, которая нам самим представлялась обыденной…
Стараясь поставить себя на место иностранного гостя, как бы перевоплотиться в никогда не видевшего прежде Советской страны филиппинца, индийца, араба, увидеть знакомое мне явление его удивленными, жадно оценивающими глазами, я вскоре так увлекся этой психологическою игрой, что и сам, не зная ни покоя, ни отдыха, проводил все свои дни в том круговороте блужданий по городу, посещений и встреч, в каком кипели неутомимые гости из дальних, почти неведомых мне стран. Это была увлекательная игра в наблюдательность и способность также воплощаться в души других людей, как воплощается всякий писатель в образы героев своих литературных произведений.
Еще до открытия конференции я оказался однажды в ташкентской консерватории. Цейлонцы, с бритыми головами, в ярких оранжевых тогах, окутывавших их от плеч до голых коричневых щиколоток, в сандалиях на босу ногу (позже я узнал, что оба цейлонца имели высший священнический сан, обязывающий их быть одетыми так); индийцы в синих, бордовых и белых тарбанах, или белых шапочках «ганди-кэп»; камбоджийцы и сирийцы в модных европейских костюмах, африканцы — каждый в своей национальной одежде, — проходя к концертному залу по коридорам консерватории, внимательно осматривали портреты композиторов и учебные плакаты, и студенческую стенгазету, и витрины с фотографиями…
Все иностранцы вглядывались в восторженные глаза узбекских и русских девушек-студенток, теснившихся к стенам, чтобы пропустить гостей мимо себя. Сами казенные коридоры в эти минуты мне казались освещенными светом невысказанного, но светящегося из глаз гостеприимства, каким была полна наша советская молодежь.
Затем шумно и говорливо гости рассаживались в зале кто где хотел, вперемежку со студентами, преподавателями, переводчиками.
Устроившись в креслах, гости пытливо разглядывали лица здешних людей и архитектурные детали зала, и сцену, и занимавший всю ее глубину серебристый, длиннотрубый орган.
Я, никогда прежде не обращавший внимания на одежду нашего студенчества, оценивал теперь покрой пиджаков, расцветку галстуков. Пусть иные из европейских снобов про наш ширпотреб язвят: «не модно, не элегантно скроено»… Но здесь сидят гости иного толка. Как хотелось бы многим из них, чтоб их сыновья могли шить себе бостоновые костюмы! Да и что говорить: в какой из колониальных стран молодежь имеет возможность учиться в своей национальной консерватории?