Выбрать главу

— Золотое Пёрышко не выдаст — Недреманное Око не съест.

И верно. Получит Ерёма Скрипун жалобу. Раньше возьмёт, бывало, своё железное перо и выведет резолюцию: «В прокуратуру». А теперь золотое пёрышко само собой скрипит: «В дело». А Ерёма предоволен и души не чает в золотом пёрышке. Смотрит, по щучьему хотению, по Фомину велению, на супруге Ерсмеихе манто каракулевое появилось, на детушках Еремеевичах шубки-пуховики, да и сам Ерёма в шубу бобровую влез.

Долго ли, коротко ли так-то Скрипун с Хапуном подвизались, только получает Ерёма однажды такую ли злую-пре-злую жалобу на Фому, что совесть у Скрипуна прямо-таки в ужасное шевеление пришла. И если бы не заглушил её телефонный звонок, бог знает, до чего бы ревизорская совесть дошевелилась.

— Алло!.. Да, это я, Ерёма… Здорово, Фома!.. Как? Лесу на дачку? Полвагона?.. Вот спасибо! Насчёт жалобного? Ды мы её сейчас…

Положил Ерёма трубку и взял золотое пёрышко, чтобы на жалобе «В дело» наскрипеть. Ап смотрит: золотое пёрышко ни туда и ни сюда, не пишет, не скрипит. Ерёма и так и этак его вертит — нет, совсем отказало. «Да ведь ты же вечное? Ты же не простое — золотое? В чём же дело?» — сердится Ерёма. А золотое пёрышко и говорит вдруг человеческим голосом:

— Хошь меня казни, хошь в помойку выбрасывай, а не могу я в присутствии прокурора ни писать, ни скрипеть.

Глянул Ерёма перед собой и обмер: прокурор-то Недреманное Око — вот он, перед ним сидит и молвит:

— Ну, Ерёма, сумел плутовать, сумей и ответ держать.

С тех пор, говорят, и песенка поётся:

Вор Ерёма сел на дно, А Фома-то там давно.

МИЛЯГА

Болтун подобен маятнику:

того и другого надо остановить.

К. ПРУТКОВ

Поезд остановился на большой узловой станции. Мои московские спутники попрощались и вышли из купе. Я остался один и, судя по тому, что до отхода поезда оставалось всего пять минут, а в купе никто не появлялся, был обречён на одиночество.

Но вот в дверях купе появилась огромная фигура в жёлтом кожаном пальто. В одной руке фигура держала большой чемодан, в другой — пузатый портфель из жёлтой кожи, с множеством ремней, блестящих застежек, пряжек, кнопок. На ногах фигуры были ослепительно белые фетровые валенки с калошами, на голове — треух из какого-то очень пушистого меха, от чего голова казалась непомерно большой.

Низко нагнувшись, фигура шагнула в купе, маленькими, круглыми, почти безбровыми глазками посмотрела вверх, вниз и положила портфель на нижнюю полку. Затем совершенно неожиданным для такого гиганта скопческим фальцетом фигура вымолвила:

— Здравствуйте! Я Миляга, Опанас Кузьмич Миляга. Прошу прощения, надеюсь, я не занимаю чужого места?

— Нет, все три места свободны, занимайте любое.

Мой новый попутчик со странной фамилией снял треух, обнажив круглую, наголо обритую голову с капельками пота. Потом он снял пальто, сел против меня, вынул из кармана клетчатый платок и, отдуваясь, стал вытирать лицо, голову, шею

— Уф! Чуть-чуть успел на поезд. Сто пятьдесят километров на «газике» отмахал без передышки. Уф!

Раздался свисток, поезд тронулся. В окне мелькнули последние станционные огни. Мой спутник раскрыл чемодан и стал извлекать из него свёртки, кульки, банки. Разложив всё это на столе, он вынул бутылку коньяку, распечатал.

— Прошу, сосед, милости прошу разделить трапезу. Вот рыжички, вот белые грибки, икорка… Вы издалека?

— Из Москвы.

— Ого! Тем более прошу. Разве в Москве вы знаете, что такое настоящие рыжики!

Я поблагодарил и пожалел, что час тому назад плотно пообедал. Впрочем, рыжики я всё-таки попробовал.

— Ну, каковы?

— Чудесные рыжики!

— То-то!.. Извиняюсь, куда путь держите?

Он очень обрадовался, когда узнал, что я еду в тот же город, куда и он.

— В командировку?

— В командировку.

Больше он никаких вопросов не задавал. По мере того, как Миляга выпивал и насыщался, его круглое лицо все больше краснело и принимало благодушно-счастливое выражение. Он болтал без умолку, без передышки. Через полчаса я знал уже всю его биографию, биографию его жены и биографии ряда знакомых.

Сообщив о себе, о своих близких и родных, он заговорил о своей работе:

— Я, брат, если на то пошло, еду по вызову самого секретаря обкома товарища Головко. Понял? Я, брат ты мой, вот тут, — он указал на портфель, — везу такое… Ты партийный? Впрочем, неважно, вижу, что свой парень, советский…

Он подошёл к двери, защёлкнул запор и начал объяснять мне сущность очень важного изобретения, которое разработали на заводе, где он является начальником БРИЗа.

Поезд остановился на какой-то станции. Чтобы прервать рассказ спутника, я посмотрел в окно и воскликнул:

— Посмотрите, какая ночь! Луна какая!

Увы, луна не помогла.

— Что? Луна? Хе-хе-хе! Луна… Я, друг ты мой, скоро не луну, а небо в алмазах увижу, как сказал писатель Чехов. 58

Ты понимаешь ли, что наше изобретение произведёт переворот, всем заграницам нос утрём… Вот я тебе сейчас покажу.

Он потянулся к пузатому портфелю.

Я должен был прямо заявить, чго хочу спать, взял мыло, полотенце и вышел. Возвращаться в купе я не торопился, стоял в коридоре и отдыхал от этого навязчивого, свистящего фальцета в расчёте на то, что спутник мой заснет. И верно, когда я вернулся, богатырь спал. Безмятежно-счастливая улыбка застыла на его круглом лице. Портфель лежал в ногах. Я осторожно взял портфель, переложил к нему о изголовье и прикрыл газетой.

* * *

Наутро, проснувшись, я увидел вчерашнюю картину: мой спутник сидел за новой бутылкой коньяку.

— А, друг ситный! Ну и соня же ты, как я погляжу! Давай вставай, сейчас новую банку рыжиков достану.

— Спасибо, надо умыться… Однако должен вам заметить, что вы слишком доверчивый и… как бы эго вам сказать… откровенный человек. Вчера вы мне такое рассказывали!..

— Хе-хе-хе! Да я, браток, знаю ведь, с ком откровенничать, вижу: человек порядочный, у меня глаз намётанный…

Я умылся, позавтракал. В это время в купе вошёл сосед по вагону и предложил «забить козла»:

— У нас четвёртого игрока не хватает.

Я с большим желанием пошел играть в домино, оставив своего спутника беседовать с самим собой.

Каково же было моё удивление, когда через час — полтора я вернулся в купе: рядом с Милягой сидела миловидная блондинка с большими умными серыми глазами. Вокруг головы в два ряда уложены тяжёлые золотистые косы.

— Зге, Опанас Кузьмич, — пошутил я, — да вы, как видно, дон-жуан!

— Вы не ошиблись, — рассмеялась блондинка, — ваш приятель уже полчаса меня чарует, правда, довольно странным образом: рассказывает о таких вещах, о которых не только в вагоне, но и в собственной квартире болтать не полагается.

— В самом деле, Опанас Кузьмич, — сказал я как можно убедительное, — зачем вы первым встречным рассказываете

о своих делах? Потерпите, вот приедете в область и доложите всё, как полагается, тому, кому следует.

— А и доложу! — восторженно воскликнул Миляга. — Самому товарищу Головко доложу!

— Кому? Какому товарищу Головко? — не скрывая любопытства, спросила блондинка.

— Секретарю обкома товарищу Головко. Слыхали?

— Слыхала… Но лично не знаю. А вы знакомы?

— Угу, даже довольно близко знаю. Эх, друзья-товарищи, — продолжал он, — между нами говоря, товарищ Головко вызывает меня только на пятнадцатое. А я решил на недельку пораньше. Размяться немного, встряхнуться. Шутка ли, пять тысяч рублей премии от министерства получил! Вот так-то. Эх, други милые! Приглашаю вас сегодня вечером в гостиницу, в ресторанчик. Не обижайтесь, Наталья Николаевна, я от простоты душевной, без всяких там задних мыслей. А, право? Посидим, побеседуем. Я ведь вижу, народ свой, у меня глаз намётанный. А насчёт шпионов вы не беспокойтесь: места паши далёкие, лесные, до нас от границы три года скачи — не доскачешь, как сказал писатель Гоголь. Ну как, договорились?