— Я не... — Облизываю губы, пытаясь найти объяснение, которое не звучало бы совсем уж по-идиотски. — Понимаешь, когда бегаешь, то, бывает, такое откалываешь... Эндорфины, там, всё такое... Это как наркотик, понимаешь?.. Вытворяет с твоими мозгами всякую ерунду.
— Мне это нравилось, — говорит он. — Ты тогда была такая... — На секунду он замолкает. Его лицо слегка искажается — почти совсем не заметно в темноте, но в это мгновение он выглядит таким тихим и печальным, что у меня замирает дыхание. Передо мной словно бы совсем другой человек. Или статуя. Я опасаюсь — а вдруг он не закончит фразу? Но нет, он продолжает: — Такая счастливая.
Несколько мгновений мы стоим в полном молчании. Но вдруг возвращается прежний дразнилка-Алекс, на лице у него снова усмешка:
— Однажды я оставил там для тебя записку. Ну, в кулаке у Губернатора.
«Однажды я оставил там для тебя записку». Это невозможно, немыслимо, и я слышу свой собственный голос, повторяющий:
— Ты оставил записку... для меня?!
— Да-а... глупости всякие... Просто: привет и смайлик, и моё имя. Но ты перестала приходить туда. — Он пожимает плечами. — Она, наверно, всё еще там. Записка, я имею в виду. Только от неё, должно быть, одни ошмётки остались.
Он оставил мне записку. Он оставил записку мне! Мне. Сама мысль, сам факт, что он вообще заметил меня и думал обо мне дольше, чем одну секунду, настолько ошеломляюща, настолько не вмещается в моё сознание, что ноги подгибаются, а руки так и вообще как не мои.
И тут меня накрывает страх. Вот так оно всё и начинается! Даже если Алекс исцелён, даже если для него нет угрозы заразиться — так ведь я-то не исцелена! «Фаза 1: поглощённость; трудности с концентрацией внимания; сухость во рту; учащённое дыхание, потеющие ладони; головокружение и дезориентация». На меня одновременно накатывают и смятение, и облегчение — чувство, которое испытываешь, узнав, что твоя самая страшная тайна, оказывается, известна всем. Права моя тётя Кэрол, правы учителя, правы мои родственники! Я действительно — вылитая мама. И эта штука, Зараза, Болезнь — она во мне, готова в любой момент отравить меня, пожрать изнутри!
— Мне надо идти! — И снова я чуть ли не бегу вверх по склону, и снова он догоняет меня.
— Эй, не так быстро!
На самой вершине он кладёт свою ладонь на моё запястье. Его прикосновение обжигает, и я отдёргиваю руку.
— Лина, да подожди же!
И несмотря на то, что разум подсказывает мне бежать, я останавливаюсь. Потому что моё имя в его устах звучит как музыка.
— Тебе не о чем тревожиться, Лина! Не надо бояться. — Снова этот искрящийся голос. — Я не пытаюсь заигрывать с тобой.
От смущения не знаю, куда деваться. «Заигрывать». Грязное слово. Он думает, что я думаю, что он со мной заигрывает.
— Я не... Я не думаю, что ты... Мне бы никогда и в голову не пришло, что ты... — Слова торопятся, сталкиваются, я ими давлюсь, а щёки у меня так пылают, что уж не знаю, какая должна быть темнота, чтобы скрыть их жар.
Он склоняет голову на сторону:
— Может, это ты заигрываешь со мной?
— Что? Нет! — лепечу я. В голове — полный бедлам. Я ведь даже толком не знаю, что это такое — заигрывать и как это делается. Читала в учебниках и хрестоматиях, знаю только, что это плохо, очень плохо. Неужели можно это проделывать, не подозревая, что заигрываешь? Неужели он со мной заигрывает? Неужели?.. неужели... О господи, моё левое веко дёргается так, что вот-вот оторвётся.
— Расслабься, — смеётся он, подняв вверх обе руки, словно говоря: «Не сердись!» — Я же стебусь! — и чуть-чуть поворачивает голову вправо, не отрывая от меня глаз. Лунный блик падает на шрам Исцелённого: идеальный белый треугольничек, знак того, что ты законопослушный, порядочный гражданин. — Я не представляю опасности, ты забыла? Я не причиню тебе вреда.
Он произносит это тихим, ровным голосом, и я ему верю. А сердце так подскакивает в груди, что я уже начинаю думать, что ещё немного — оно взлетит и потащит меня за собой. Такое бывает, когда я взбегаю на Холм, и с его вершины оглядываюсь на Конгресс-стрит, а под моими ногами — весь Портленд, его улицы, мерцающие зелёным и серым — с такого расстояния незнакомые и прекрасные. Вот тогда сердце рвётся из груди, и я раскидываю руки и лечу, спотыкаясь, подскакивая, бегу, бегу вниз по склону, и ветер бьёт в лицо; а я даже и усилий не прикладываю, просто даю силе тяжести нести меня...
Дыхание замирает... Восторг, ликование... И не боюсь упасть.
Внезапно я осознаю, что вокруг тишина. Музыканты перестали играть, и толпа тоже притихла. Единственный звук — это шуршание ветра в траве. С того места, где мы стоим — в пятидесяти футах за гребнем холма — не видны ни амбар, ни веселящиеся. У меня вдруг возникает впечатление, что мы с ним — одни в ночи, мы с ним — единственные живые люди во всём городе, во всём мире.