И тут же срываюсь с места, а она взвизгивает и припускает следом. Мы обегаем стадион и направляемся в гавань, к причалам, без малейшего колебания и даже не обсудив маршрут. Мои ноги сильны и упруги; укус, полученный в ту страшную ночь, уже совсем зажил, оставив после себя лишь тонкую красную линию на икре, похожую на улыбку. Прохладный воздух наполняет лёгкие, которые с непривычки чуть-чуть ноют, но это хорошая боль; она напоминает, какая это великолепная штука: дышать, чувствовать страдание, чувствовать радость — всё равно, лишь бы чувствовать. Что-то солёное жжёт мне глаза, и я часто моргаю, не уверенная, что это — пот или слёзы.
Мы описываем широкий круг от старой гавани до самого Восточного Променада. Бежим не торопясь; это не самый быстрый наш бег, но, думаю, один из самых лучших. Мы храним единый ритм, держимся рядом, почти плечо в плечо, пусть и бежим медленнее, чем в начале лета.
Да, форма не ах: пробежав три мили, мы заметно сбавляем шаг, по молчаливому обоюдному согласию срезаем вниз по склону, ведущему на пляж, валимся на песок и заходимся смехом.
— Две... минуты... — Ханна хватает ртом воздух, — мне нужно... только две минуты!
— Слабачка! — хохочу я, хотя сама благодарна без меры за то, что представилась возможность отдохнуть.
Ханна захватывает горсть песку и бросает в меня. Мы обе падаем на спину, раскинув руки-ноги, как обычно это делают детишки на снегу. Песок на удивление прохладен и чуть влажен. Наверно, всё же утром шёл дождь, пока мы с Алексом бродили в Склепах. При мысли о тесной клетке, о словах, врезанных в стены, о столбе солнечного света, бьющем сквозь О в стене, в груди у меня снова что-то сжимается. Сейчас, в эту самую секунду, моя мама — где-то там: движется, дышит, живёт.
Что ж, скоро и я тоже буду «где-то там».
На пляже пустынно — всего несколько человек, по большей части семьи с детьми и один старик, медленно бредущий вдоль кромки воды, опираясь на тросточку. Солнце прячется за облаками, залив свинцово сер, только совсем чуточку отдаёт зеленью.
— Не могу поверить — всего через пару-тройку недель мы больше можем не волноваться о комендантском часе! — говорит Ханна и поворачивает ко мне голову. — Для тебя так вообще меньше трёх недель. Шестнадцать дней?
— Ага.
Ох, как мне неловко врать Ханне. Чтобы скрыть смятение, сажусь, подтянув колени к груди и обняв их руками.
— Я решила, что всю мою первую ночь в качестве Исцелённой проведу на улице — просто потому, что могу это сделать. — Ханна приподнимается на локтях. — Давай проведём её вместе — ты и я, а? — В её голосе нотки мольбы. Я понимаю, чего она ждёт от меня: «Да, конечно!» и «Отлично придумано!». Я понимаю, что ей — да и мне тоже — очень бы хотелось поверить, что жизнь не изменится, всё будет идти, как раньше.
Но я не могу заставить себя произнести эти слова. Вместо этого принимаюсь возить большим пальцем по бедру, отряхивая песок.
— Слушай, Ханна. Я должна тебе что-то сказать. Насчёт Процедуры...
— А что насчёт Процедуры? — прищуривается она. По голосу Ханна слышит, что я говорю серьёзно, и это пугает её.
— Пообещай, что ты не будешь сердиться на меня, о-кей? Иначе я не смогу... — Я останавливаюсь, прежде чем выпалить: «... не смогу уйти, если ты будешь злиться на меня». Я, кажется, забегаю вперёд.
Ханна садится на песке и поднимает руку, пытаясь изобразить улыбку.
— Подожди, я сама догадаюсь. Вы с Алексом собираетесь спрыгнуть за борт, сбежать вместе и гулять без меня на свободе вместе с Изгоями.
Она произносит это как бы в шутку, но в её голосе чувствуется надлом, ожидание: она хочет, чтобы я разуверила её.
Но я ничего не говорю. С минуту мы лишь смотрим друг на друга, и с её лица исчезают свет и радость.
— Не может быть, — говорит она наконец. — Ты шутишь!
— Я должна, Ханна, — тихо возражаю я.
— Когда? — Она прикусывает губу и смотрит в сторону.
— Мы решили сегодня. Сегодня утром.
— Нет. Я имею в виду — когда? Когда вы уходите?
Я колеблюсь только одну секунду. После сегодняшнего утра я не понимаю больше этого мира и того, что в нём происходит. Но одно я знаю точно — Ханна никогда не предаст меня. Во всяком случае не сейчас — не прежде, чем они всадят ей в мозг свои иголки, разорвут на кусочки, камня на камне не оставят от её прежней личности. Я вдруг понимаю: вот что на самом деле делает Исцеление — оно ломает людей, забирает их у себя самих.
Но к тому времени, когда они доберутся до неё, будет уже поздно.
— В пятницу, — говорю я. — Ровно через неделю.
Она резко, со свистом выдыхает сквозь зубы.