— Целый день поясницу ломит, — забормотал дед. — Или застудился, или к непогоде…
— А чего ему не бегать, — размышлял вслух Матвей. — Он сейчас бьет где-нибудь баклуши, а трудодни ему идут. А телефон, между прочим, звенит.
— Вроде бы и к непогоде ломит, а небо чистое, — кряхтел дед. — Верно, застудило… Керосином бы натереть, что ли…
— Может, сам председатель сельсовета телефонирует, — продолжал Матвей огорченно. — Ну и дисциплинка, скажет, в Пенькове! И кто, скажет, у них там дежурный!.. Наверное, Глечиков. Раз на месте нет — значит, Глечиков.
— А это не твоя забота! — взорвался наконец дед. — Жужжит, как оса. Я в тридцатом-то годе знаешь кем был? А ты тогда только пеленки марал. — Он победно оглядел Матвея и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.
— А телефон-то, наверное, звенит и звенит, — вздохнул Матвей.
Он условился с Ларисой, что в восемь часов вечера она выйдет из клуба, и к тому времени Глечикова желательно было спровадить.
— Сейчас схожу послушаю, что за звон, — сказал дед, доставая газету. Он обдул ее со всех сторон и оторвал неровную полоску. — Пущай меня хоть сегодня снимают. Потом небось сами придут кланяться. Сам Иван Саввич придет: «Василий Миколаевич, скажет, зарез без тебя. Будь такой добрый, заступай на дежурство». — «Нет, скажку, пускай вас Матвей обеспечивает», — дед гордо глянул на Матвея и стал оборачивать бумажку вокруг толстого пальца.
В это время отворилась дверь и на крыльцо вышла Лариса в красном, сбитом на спину платке и в короткой жакетке.
Она посмотрела по сторонам быстрым, как у птицы, взглядом больших карих глаз и, заметив Матвея, на мгновение сморщила свой твердый курносый носик.
— Ты кого тут караулишь? — спросила она, хотя прекрасно знала, что он ждет ее, и была рада этому.
— Да вот Василия Николаевича. Чтобы спать не сбежал, — ответил Матвей.
Глечиков проворчал что-то невразумительное и стал загребать козьей ножкой махорку.
— Небось на первой лавке сидела? — продолжал Матвей, намекая на отношение к ней лектора.
— Это мое дело.
— Я видел твоего жениха. Он так в клуб прыснул, что из-под ног искра полетела… Досидела бы до конца, — он бы тебя и до дому довел.
— Чего меня водить? Не слепая. Сама дойду,
— Может, он тебе колечко подарил?
— Может, и подарил. Это дело наше.
— А ну, дай руки, погляжу.
— Много будешь глядеть — глаза полопаются, — сказала Лариса.
— Все равно проверим. — Матвей обхватил ее за плечи, притянул к себе, и они стали возиться на скрипучем, видавшем виды крыльце, сохраняя на лицах серьезное выражение. Хотя Лариса и не очень противилась, Матвей не спешил разглядывать ее руки: он обнимал ее, прислонялся щекой к ее гладкому лицу и даже украдкой поцеловал ее, впрочем Лариса этого, кажется, не заметила,
— Пусти ты… Надо же!.. Руку!.. Руку вывернешь, леший!.. Смотри, пиджак упал… Пиджак затопчешь… — говорила она, стараясь спрятать свое круглое, пылавшее шершавыми пятнами лицо от его горячего дыхания, но, все время попадая то щекой, то ухом в нахальные крепкие губы.
Наконец Лариса попыталась вырваться, но от ее неловкого движения пострадал только дедушка Глечиков; она невзначай толкнула его и он рассыпал махорку.
— Уйдете вы отсюда?! — закричал дедушка. — Никакого покою нету! — и, раздраженно топая по ступеням, он сошел с крыльца и повернул за угол. На ходу он соображал плохо и, пройдя немного, остановился подумать, как будет лучше: воротиться в правление или идти домой спать? Глубокая тоска легла ему на душу. Может быть, он затосковал оттого, что одолела его куриная слепота и вокруг ничего не было видно, а может быть оттого, что ни Матвей, ни Лариса не принимали его во внимание, будто не сторож Глечиков, а его портрет во весь рост находился на крыльце.
А было время — гремел Глечиков на всю деревню. Он был непоседлив, изъездил все соседние области, работал даже рыбаком на Ладожском озере. Вернувшись, организовал в Пенькове коммуну под названием «Красная волна» и за один год собирался наладить райскую жизнь. За короткое время он перевернул вверх дном все хозяйство и чуть не угодил под суд. Коммуна рассыпалась, а Глечиков обиделся на весь белый свет и, когда организовали колхоз, злорадствовал над неудачами и ничего не одобрял. В конце тридцатых годов он поругался с председателем и снова уехал — сперва к одному сыну, в Калинин, потом к другому — в Ленинград; с обоими сынами он тоже переругался и вернулся назад в Пеньково, где к тому времени единственной памятью о его бурной, но бестолковой деятельности осталось название колхоза, странно звучавшее в этой лесной местности.