Конечно, если сидеть в избе да смотреть в окошко — весна самое приятное время года: ветер приносит сладкий запах молодого леса, на ветках деревьев появляются первые, еще свернутые кулечком, волосатые листики, добрее становится солнышко. Но вечером, когда ноги гудят от беготни, как телеграфные столбы, когда без помощи дедушки никак не стянуть скользких сапог, поневоле хочется, чтобы скорей наступило спокойное лето. Весной дороги становятся длинней и никуда не дойдешь прямиком: там — грязь, там — лужа по колено, там — Казанка разлилась и затопила низкий мостик. До кукурузного поля летом три километра, а весной — все шесть. А ходить надо много. Земля высыхает пятнами, сеять приходится выборочно, а если не следить за трактористами, они напашут таких могил, что потом только руками разведешь.
Труднее весной и с людьми. Все вцепились в работу, горячились, спорили. Беседы по агротехнике принесли пользу — и полеводы и животноводы стали глубже и шире разбираться в производстве, но от этого Тоне на первых порах было не легче, а тяжелей. Даже тишайший Уткин поднял бунт, когда начали сеять кукурузу. Он кричал, что глубина заделки неправильна, что на горушке надо закладывать поглубже, а в низинке — помельче. Тоня спорила с ним до тех пор, пока не приехал главный агроном МТС; но самое интересное заключалось в том, что прав оказался Уткин.
Весной на исходе корма. Уже не стоят, а лежат горемычные буренки и глядят на Тоню так, словно понимают, что она зоотехник и несет за них полную ответственность.
К весне обнаруживаются прорехи в хозяйстве. Кажется, всю зиму готовились, о каждом хомуте думали, каждое колесо глядели, а грянула весна — и ходов не хватает, и сбруя не подогнана.
Ко всему этому весной в колхозной канцелярии — половодье сводок. Вое колхозные грамотеи составляют сведения, а Евсей Евсеевич приспособил племянника линовать бумагу и платит ему за каждый вечер по рублю своих денег. До того, бывает, допишется, что пальцы отнимаются, и копирка начинает просвечивать, и карандаша не найдешь больше свечного огарка.
Прежде чем идти в правление, Тоня обыкновенно минут десять — пятнадцать отдыхала после работы на берегу Казанки. Эта привычка образовалась у нее еще зимой; она полюбила глухой размытый откос высокого берега, заваленный лесным ломом, и каждый вечер заходила проведать свое местечко.
Вот и теперь, сидя на поваленной березке, она смотрела в кипящую воду и думала о Матвее. Хотя с суда еще не вернулись, в деревне уже говорили, что Морозов получил два года. Наверное, звонили по телефону.
Вел Матвей себя на суде нахально. Иван Саввич припомнил все его художества за последнее время. Заступаться за Матвея не стала даже Лариса. Она отмалчивалась или отвечала коротко, с ожесточением и обидой. Когда ее спросили: «Что же вы молчите? Ведь вы жена, вы лучше, чем мы, его знаете», она через силу сказала:
— Какая я ему жена? Полгода прожили, а только и узнала, что он лук любит.
Тоня смотрела на ровные подмытые березы, как шлагбаумы наклоненные над водой, и думала, думала… А река шумела над камнями, капризная, своенравная, в Матвея характером, вилась лесом и полями, то широкая, то такая узкая, что не разъехаться и двум лодкам. Местами она бурная, местами тихая, особенно под высоким берегом, где ветер не достает до воды, и прозрачная до того, что дно кажется совсем близко и каждый камешек облит солнцем. На заре Казанка укрыта туманом, и противоположный берег можно угадать только по торчащим из белого дыма верхушкам ивняка. Но как только начинает пригревать солнышко, туман струями уползает по воде в тень высокого берега, открывая взору кусты, узкую, уже бирюзовую лужайку с прошлогодними остожьями, а за ней старую выгарь, заросшую густо пошедшим молодым соснячком.
К весне река разлилась, натаскала из лесу уйму всякого лома, коряг и стволов и теснится среди них, кипит, сердится. Загородить бы ее плотиной, поставить бы электрическую станцию, дать дело по силам — и успокоится она, уймется, станет приносить пользу…
Тоня думала и все больше расстраивалась… Конечно, она совершила громадную ошибку. Конечно же ей надо было рассказать суду, как Алевтина Васильевна спровоцировала ее встречу с Матвеем в недостроенном клубе. Кто знает — может быть, это могло хоть немного помочь. Ведь если разобраться — Матвей страдает за нее, за Тоню… Она должна была сделать все, что в ее силах, чтобы облегчить участь Матвея. А она струсила… Ведь пришлось бы говорить о любви. И она струсила! Какая подлость! Ой, какая подлость!
Душевное напряжение Тони дошло до того, что она решила сейчас же, любым способом вернуться в город, в суд, добиться приема у прокурора. И она уже встала, чтобы пойти, но за деревьями послышались шаги, и на берег вышла Лариса.
— Вот ты где, — сказала Лариса. — Что, рада?
Тоня тупо и равнодушно взглянула на нее.
— Что же мне с тобой теперь делать? — медленно приближаясь, продолжала Лариса.
— Делай что хочешь, — сказала Тоня, переводя взгляд на воду. — Мне абсолютно все равно.
Лариса остановилась возле нее, крепко сомкнув губы.
— Доигралась с огнем? — мрачно спросила она. — Доигралась, змея?
— Хватит! — Тоня резко обернулась. Глаза ее сверкали. — Делай со мной что хочешь, только молчи. Да, я подлая. Да, у меня не хватило мужества выступить в его защиту. Это все верно. А ты что, лучше? Почему ты ничего не объяснила суду? Ты первая говорить должна была, ты кричать должна была, на весь суд кричать, потому что ты ему не кто-нибудь, — ты ему жена.
— «Жена», «жена», — передразнила Лариса. — Если бы тебя к нам в деревню не занесло, была бы я ему настоящая жена… А не понимаешь, не попрекай.
— Нет, понимаю. Очень хорошо понимаю. Да, да… Ты хотела, чтобы его посадили. Ты мстила ему.
— Я мстила?! Матвею? Какая ты все-таки дурная…
— Как я сразу не догадалась! — Тоня почти кричала. — Конечно, мстила… Молчанием своим мстила.
Лариса подошла к поваленной березке и устало села.
— Слушай, чего скажу, ты… — проговорила она. — Не ори только, в ушах звенит. Матвей сам не велел мне рта раскрывать. Потому что если уж говорить, так пришлось бы сказать, что мы с Алевтиной отравить тебя собирались.
— Это правда?
— А за что он Алевтину в погреб засадил? Ну вот и все. Так я и знала, что молчать долго не смогу… Теперь ступай доноси на меня. Матвея выпустят, а меня посадят. — Лариса горько улыбнулась. — Вот и будет, как тебе надо.
— За кого ты меня принимаешь, Лариса?
Тоня подошла к ней и села рядом. Некоторое время обе они молчали и смотрели на воду.
— Отец на тебя злющий, — сказала Лариса.
— Матвей будет подавать, апелляцию? — спросила Тоня.
— Не станет он никуда подавать.
— Надо его уговорить! Обязательно надо уговорить. Разве ты не понимаешь, что такое тюрьма? Еще заболеет там. Ведь он такой некрепкий.
— На вид некрепкий, а прижмет — лифчик лопается. Сама небось знаешь.
— Нет, не знаю, Лариса.
Они посмотрели друг другу в глаза. Лариса встала.
— Полно реветь, — сказала она. — Идем, что ли.
И они пошли в Пеньково по высохшей тропинке.
Весенний вечер был тих и прозрачен. На чистом небе спокойно сияли звезды. Каштановым бархатом расстилалась до самого леса теплая, принявшая зерно земля. Трактористы включили фары, и из-за ближнего колка, из бригады Зефирова, донесся серебряный звон гаечных ключей.
Глава двадцатая
На которой прерывается повесть
Уже в начале лета настоящим колхозникам становится ясно — впрок или не впрок пошли их труды.
Рожь еще не начала буреть, еще растет прямо, солдатиком, не отягченная колосьями, и послушно веется легоньким ветерком; гречиха еще не зацвела, кукуруза еще не украсилась своими султанчиками, лен еще невысок и пронзительно-молодо зелен, а настоящий хлебороб уже сердцем чувствует, как одарит его земля за долгие труды и заботы.