Выбрать главу

Такова эта сцена в передаче Ламбера. Была и другая сцена, о которой протоколисту рассказала Эдит Наземан. Она самолично при ней присутствовала. Речь шла о встрече членов семьи с бадкенигштейнским пастором, которому сообщались даты и характерные эпизоды из жизни усопшей, дабы он включил их в свою надгробную проповедь.

- Тетя Лотта была невозможна, - рассказывала Эдит Наземан. - То и дело ударялась в слезы, а как-то даже выскочила из комнаты с криком: "Нет, я этого не вынесу!" Муж кинулся за ней следом и заставил ее вернуться.

Надо думать, Эдит Наземан не слишком будет довольна, что ее замечание зафиксировано здесь в письменном виде. А потому протоколист считает долгом особо подчеркнуть, что Эдит не собиралась ни чернить своих родственников, с которыми ее едва ли связывали какие-либо отношения, ни сплетничать о них. Заговорила же она об этом эпизоде лишь потому, что протоколист ее спросил, и особенно потому, что ее удивил отец, который сидел там же, но, глядя на истерические взрывы сестры, и бровью не повел и даже как будто одобрял их. Дочери он только сказал:

- Актерской выучки нет, вот меры и не знает.

Затруднение господина Глачке заключалось, таким образом, в том, что перед ним сидел не какой-то подозрительный субъект, из которого ему, опытному следователю, надлежало выудить побольше сведений, а широкоизвестный образованный человек, в чьей жизни ничего не изменишь и ничего сомнительного не раскопаешь. Дело еще усложнялось в высшей степени туманным прошлым д'Артеза. Для поколения, к которому он принадлежал, это не было чем-то исключительным уже из-за тех исторических событий, какие выпали на его долю; у д'Артеза, однако, все осложнялось тем, что он уже однажды вызывал подозрения, да, сразу после войны, что явствовало из документов. Причем не у немецкой стороны, а у американской тайной полиции в Берлине. Обстоятельство, побудившее ее в конце пятидесятых годов начать расследование и даже произвести обыск у д'Артеза, так и осталось неизвестным. Американские власти не уведомили о своих действиях соответствующие немецкие инстанции, как было принято, поскольку им зачастую требовалась поддержка немецких властей. Судя по этому, можно с уверенностью сказать, что подозрения не были связаны с Восточным Берлином или тому подобными актуальными в ту пору вопросами - в таком случае непременно поставили бы в известность немецкую службу безопасности. Дело, стало быть, касалось единственно американцев, и они держали его в тайне даже от властей дружественных стран. Впрочем, сам д'Артез во время обыска находился не в Берлине, а в Париже, где был занят на съемках для французского телевидения.

Тем не менее еще и теперь, по прошествии стольких лет, сохранялся доклад о результатах тогдашнего обыска, фотокопия его имелась и во франкфуртских инстанциях. Доклад был не слишком пространный и написан по-английски. Господин Глачке досконально его изучил и даже передал для прочтения протоколисту, а затем спросил:

- Что вы об этом думаете? Ничего не бросилось в глаза?

Естественно, что ко всякому, у кого однажды производился обыск, относятся с предубеждением, и если обыск не дал результатов, то скорее склонны объявить подозреваемого продувной бестией, чем поверить в его невиновность. В докладе и правда кое-что бросалось в глаза. Несмотря на канцелярский язык, каким принято составлять подобные документы, ощущалось, что квартира д'Артеза произвела на писавшего сильнейшее впечатление. Казалось, она невольно укрепила его подозрения; то же самое ощутил и господин Глачке, изучив документ.

Квартира д'Артеза находилась на Карлсруэрштрассе. Д'Артез снимал там и снимает по сию пору - две меблированные комнаты. Хозяйка квартиры, госпожа фон Коннсдорф, дама преклонного возраста, глубоко почитала своего долголетнего жильца, он, по-видимому, был для нее воплощением человека старого доброго времени. Не было случая, чтобы он не поинтересовался ее самочувствием и не посидел у нее вечером четверть часика, что стало чуть ли не ритуалом.

- Понять не могу, для чего это папе, - говорила Эдит Наземан протоколисту, - ему же с ней до ужаса скучно. Мне, когда я навещала папу в Берлине, тоже приходилось пить чай у старой дамы. Она тут же извлекала откуда-то альбом в толстенном кожаном переплете и показывала нам старые фотографии какого-то поместья не то в Померании, не то в Западной Пруссии, где она росла. Папа притворялся, будто они его очень занимают, хотя, надо думать, он все эти фотографии тысячу раз видел. Он интересовался даже тканями, из каких сшиты платья девиц, изображенных на карточках, и лентами в их волосах. И старая дама принималась до тонкости-все описывать. Таких материй теперь и не увидишь, дитя мое, растолковывала она мне. Я до смерти боюсь, что у нее в каком-нибудь ящике или ларе еще хранятся заветные лоскутки и что она пошлет свою дряхлую служанку на чердак разыскать эту рухлядь. Мари, судя по произношению, родом из той же деревни, что и хозяйка, но несносная, представьте, брюзга. Если хозяйка спрашивает: "Мари, а помнишь?.." - та резко обрывает ее: "Да что уж там... все осталось у русских". На беду у госпожи Коннсдорф не один альбом, и она не ленится показывать все подряд. Старая дама в былое время интересовалась искусством или людьми искусства, которых принимала у себя: женщины с затейливыми прическами, мужчины в высоких воротничках. Сплошь знаменитости, их имен ни одна душа теперь не помнит. Поэты, художники, артисты, и, разумеется, все фотографии снабжены автографами: "Моей незабвенной и глубокочтимой Эллен". И подпись, разобрать которую невозможно. Мне это всякий раз приходит на память, когда в ресторанном меню я читаю: "Груша Эллен". Папа, держа в руках такую фотографию, делал вид, будто со всеми этими людьми был хорошо знаком. Но как-то Мари, разливая чай и заглянув ему через плечо, когда он рассматривал фотографию полногрудой дамы, презрительно фыркнула. У нее, у этой, был роман с тем-то и тем-то, заметила она. Старая дама бросила на меня испуганный взгляд и коснулась пальцами моей руки. То была великая любовь, дитя мое. В наши дни такого чувства и не встретишь, вздохнула она.