— Какие именно?
— Все ваши намеки, будто в их отношениях было что-то безнравственное.
— Идею эту мне внушили вы.
— Я ошибался, трагически ошибался. Я неверно понял ситуацию, преувеличивая близость между ними. Старческая ревность, и ничего больше.
— Ну, а ребенок?
— Ребенок мой. В этом смысле у нее с Гейнсом не было ничего. Просто ей хотелось по-человечески ему помочь. Моя жена редкая женщина.
Глаза его блаженно сияли. Только теперь я осознал весь размах владевшей им мечты. В ней объединялись страсть к жене, надежда на вторую юность, а теперь еще и вера в то, что он станет отцом. Последнее было мне особенно понятно.
Но мечту эту надо было разрушить. И роль разрушителя выпала на мою долю.
— Настоящее имя вашей жены Хильда Дотери. Оно вам что-нибудь говорит?
— Ничего.
— Но есть люди, которым оно говорит немало. У меня есть свидетели, по словам которых Хильда Дотери находилась в тесных отношениях с Гейнсом последние семь лет, еще со школьной скамьи, когда им обоим пришлось иметь дело с полицией. Кстати, его настоящее имя Генри Хейнс.
— Кто эти свидетели?
— Их родители. Аделаида Хейнс, Джеймс и Кэт Дотери. Я говорил с ними всеми вчера в Маунтин-Гроуве.
— Они лгут.
— Да, кто-то лжет. Но поверьте, не я. У меня нет ни малейших сомнений, что похищение было разыграно, что ваша жена помогала Гейнсу. И это еще не самое скверное. Вчера ночью она стреляла в меня. Нападение с целью убийства — преступление крайне тяжелое, но надо смотреть правде в глаза. Вы не можете прятать ее дома в надежде, что все само собой уладится. С этого момента я требую от вас обоих полного доверия и содействия.
Фергюсон погрозил мне кулаком. Сияние в его глазах преобразилось в пляшущее пламя.
— Вы такой же, как все. Вы думаете, что взяли меня за глотку и будете трясти из меня деньги!
Я сел на кровати и здоровой рукой отбросил его кулак.
— Деньги ваш пунктик, верно? Царь Мидас, в чьих руках все превращается в золото. Пожалуй, вы правы, Фергюсон, но от обратного. Не будь вы богаты, никто в здравом уме и на сто шагов к вам не подошел бы. Вы ведь всего лишь злость, разгуливающая в человеческом облике. Дурная злость. Дурная, невежественная злость. Вы настолько нравственно глупы, что даже не знаете, где вам больно и отчего.
Сейчас боль ему причинял я. Он моргал и вздрагивал под ударами слов. Казалось, они пробивали панцирь его представлений о себе. Он отошел от кровати и сел в углу у двери, нянчась со своей болью. Потом сказал:
— Насчет денег вы правы, насчет их сущности. Все зло в моей жизни от них. Мой отец умер бедняком, но таким человеком, каким был он, мне не стать никогда.
Я начал расспрашивать его про отца, отчасти потому, что мне было искренне интересно, а отчасти потому, что он, как мне представлялось теперь, отнюдь не случайно оказался жертвой пары молодых преступников. Одним из тех, чья натура и вся жизнь обрекают их стать жертвой именно такого преступления.
У старшего Фергюсона было овечье ранчо. Он эмигрировал из Шотландии в начале века и обосновался вблизи деревушки на озере Дикого Гуся. Потом вернулся в Европу с шотландскими гренадерами и был убит при Вими.
— Я пытался отправиться следом за ним, — сказал Фергюсон. — И в восемнадцатом году сумел завербоваться, хотя еще мальчишкой был. Но на ту войну так и не попал. Оно и к лучшему, мать без меня на ранчо обойтись не могла. Почти десять лет мы еле сводили концы с концами, а потом на нашей земле нашли нефть и газ. Только не думайте, будто это было Эльдорадо. Ничего подобного. Во всяком случае, на первых порах. Но все-таки денег оказалось достаточно, чтобы я мог поступить в колледж. А вот когда я получил диплом в Эдмонтоне, денег у нас уже было столько, что мы не знали, что с ними делать. Тогда мать решила, что мне надо получить специальное образование, и почти против моей воли послала меня в Гарвардскую коммерческую школу. Учился я там кое-как. Во-первых, тревожился за мать: последнее время со здоровьем у нее было неважно, сказывались годы нужды. А во-вторых, увлекся девушкой, про которую вам рассказывал... которую предал. Признаваться в подобном тяжело. Мне даже теперь как-то трудно осознать, что речь идет обо мне. Видите ли, я впервые попал в Штаты. Все, что происходило южнее нашей южной границы, мне представлялось нереальным, точно жизнь на Марсе. Настоящая моя жизнь была дома, в Альберте, где мать медленно умирала и диктовала сиделке письма ко мне с наставлениями, как я должен себя вести. А вел я себя, как выяснилось, очень скверно. Мне было под тридцать, но у меня никогда еще не было своей девушки. В физическом смысле. Очень скоро я понял, что могу сделать эту девушку моей, если захочу. Денег у меня было хоть отбавляй, а она жила в полной нищете. Вся семья ютилась в тесной квартире где-то в трущобах Южного Бостона.
— Как вы с ней познакомились?
— Она была продавщицей у Файлина. Я зашел туда купить подарок матери. Она так искренне старалась мне помочь! С этого и началось. Я неделю собирался с духом, чтобы ее поцеловать. И в ту же ночь она мне отдалась. Я отвез ее в гостиницу за Сколли-сквер. Мне не следовало так поступать. Она не была проституткой, она хотела выйти за меня замуж. Когда мы остались вдвоем в убогом гостиничном номере, я понял, что использую ее как вещь. Бросил на кровать...
Его голос вдруг стал высоким — ломающийся голос подростка, скрывающегося под маской старика. Разговор был странный и становился все более странным. Так в моей практике бывало и раньше. Напряжение перед судебным разбирательством, реакция после ареста высвобождают заглохшие ключи былых эмоций, обнаруживают неведомые трещины, уходящие глубоко в прошлое.
— Весь этот год она нейдет у меня из головы, — сказал Фергюсон. — Я все время думал о ней с тех пор, как вновь познакомился с Холли.
— Вновь?
— Я не в том смысле. Просто Холли напомнила мне о ней, по-всякому напомнила. Я поверил, что мне дается второй шанс — второй шанс обрести счастье. А ведь я и первого не заслуживал.
— Как, собственно, вы поступили с той девушкой?
Он ответил не прямо. Взгляд его был обращен внутрь, устремлен в прошлое, точно его глаза следили за каким-то движением под водой — то ли утопленницы, то ли ныряльщицы, то ли чудовищного нечто, слитого из обеих. И пока он говорил, между нами, как невесомые нити паутины, медленно возникала правда или что-то очень близкое к правде.
— Мать умерла в ту зиму, и я должен был поехать домой на похороны. Я никогда не забуду ее лица, когда она прощалась со мной на вокзале в Бостоне. На третьем месяце беременности, незамужняя, все еще вынужденная стоять за прилавком, но вся светящаяся надеждой. Она съела десяток устриц — полезно для ребенка, и, пока я буду в отъезде, мне совсем-совсем не надо о ней беспокоиться. Я обещал ей вернуться, как только приведу дела в порядок, а тогда мы поженимся. И она мне верила. Возможно, я тоже верил. Окончательно я понял, что не вернусь, только в тот день, когда похоронил мать. Середина февраля. Мороз. Могильщикам пришлось пустить в ход паяльные лампы и кирки, чтобы проломить ледяную корку. Озеро за кладбищем выглядело просто снежной равниной. А над ним гулял ветер из-за Полярного круга. Комья мерзлой земли прикрыли искусственной зеленой травой, как тогда было принято, — прямоугольный холмик жуткой поддельной зелени посреди плоской белой прерии, а по горизонту — деревянные нефтяные вышки. Я даже подумать не мог, чтобы вернуться в Бостон и жениться на ней. Мне стоило вспомнить ее лицо, как на меня накатывала черная тоска. И я, как уже сказал вам вчера вечером, передал ей через одного бостонского адвоката тысячу долларов.
— Все-таки вы могли бы съездить сами.
— Я знаю. Двадцать пять лет это у меня на совести.
— А ребенок вас нисколько не интересовал?
— Я буду честен. Мной владел только страх, что она меня отыщет и сядет у моего порога с ребенком на руках. Или подаст на меня в суд. Поймите же, я был богат и намеревался стать еще богаче. А она была девушкой из бостонских трущоб, которая грамотно двух слов связать не могла. Я боялся, что она встанет мне поперек дороги.