Выбрать главу

Мария Николаевна носила тем временем под сердцем своего первенца, которому суждено было получить при рождении традиционное для Раевских имя Николая, быть оставленным родителями, умереть на попечении умирающего деда, быть похороненным в Александро-Невской Лавре полутора лет отроду и получить на своё надгробие эпитафию, написанную великим поэтом, которую мать его получит в Чите, находясь в добровольном изгнании, лишив детей своих будущих всех прав и дворянских достоинств.

В сиянье, в радостном покое, У трона Вечного Отца, С улыбкой он глядит в изгнание земное, Благословляет мать и молит за отца...

Четверостишие это Пушкин послал Марии Николаевне в Читу. Где умерла тогда же дочь Марии Николаевны и Сергея Григорьевича, не прожив на этом свете и одного дня. На стихи поэта Мария писала отцу, получив эпитафию значительно позднее: «Я читала и перечитывала, дорогой папа, эпитафию моему дорогому ангелочку. Она прекрасна, сжата, полна мыслей, за которыми слышится столь многое. Как же я должна быть благодарна автору, дорогой папа, возьмите на себя труд выразить ему мою признательность».

Между тем для самого поэта уже приближалось время трагической женитьбы на провинциальной и пустой красавице из калужского захолустья».

4

«Под сердцем матери, в этом богоблагословенном тайнике, зачинается и лелеется любвеобильным существом её плод, ткётся изначально ещё небывалая и такая неповторимая ни до, ни после человеческая жизнь. И только мать чувствует и взращивает её собою в этом быстротекущем мире. А миру, этой алчной бездне, наполненной условностями, мрачностями, страстями и самыми примитивными жадностями, нет никакого дела до того, где, когда и кем лелеется под сердцем жизнь, миру нужны просто человеческие жизни как пища и как жертва. Миру нужны кумиры, а кумирам — жертвоприношения.

В империи уже назревали чудовищные по масштабам и страшные по глубине потрясения. Вдовствующая императрица, злобно дряхлеющая в жажде мести, смыкала пальцы на горле императора. А тот, палимый чувством вины за убийство отца, видел, что задыхающейся империи помочь невозможно, пока пронизывает столицу град его тиранического предка, страшный спрут, ею порождённый, с петлёй в руке и пером за ухом чиновник в эполетах. Пытался Александр увернуться от Петербурга, заслонившись военными поселениями, но беспредельно преданный, неутомимо деловитый и примитивный до животности Аракчеев превратил их в огромные полутюремные колонии, где даже на мальчиков, чуть вставших на ноги, уже напяливают мундир, И эти страшные, тюремного покроя посёлки, сами начали превращаться в какие-то зверинцы, где лицо человеческое нисходит на нет. Между помещиком и крепостным, в добром случае, составляются порою человеческие, почти семейные отношения, да ещё при священнике. А здесь над оболваненными людьми висит какое-то безликое чудовище, которому и названия-то нет. Название появится лишь через сто лет. По юности Александру мечталось освободить крестьян. Он видел свободный люд в Европе, где преуспевающий земледелец вырастает в уважении к своей трудолюбивости, не становится предметом всеобщей зависти и ненависти. Но император понимал, что тьмочисленная армия дворян, перерастающая в орду всеядных чиновников, задушит его, как и отца, попробуй он сделать только шаг в сторону благоразумия. Он метался по стране, по монастырям, по старцам, ища убежища от этих ловкачей, рвачей и дуэлянтов. Ему захотелось было унести столицу из Петербурга в Варшаву. Здесь, на Неве, он ощущал до озноба смертоносный холод Петербурга. Но, глянув на поляков, он и к ним проникся пренебрежением: народ, всю жизнь завидующий всем, неспособный к законопослушности, склонный по малейшему поводу к спеси, он так и не вышел из состояния холопства, близорукого и неутомимого притязания на особость в то же время. Все эти впечатления и размышления, доводящие до отчаяния, привели царя к мысли бросить свою империю, отвергнуть её от себя.

Из всей неисчислимой тьмы окружавшей его челяди, разного звания и чинов, он с чувством тайной благодарности вспоминал одного лишь человека, который, по его мнению, мог бы ему быть близким человеком и надёжным. Но.., Но этот человек очень самостоятелен, никого и близко не подпускает к себе в общение, он как бы возвышается над всеми. Это и отталкивало от него императора.

Император хорошо помнил два поступка этого человека, на которые никто другой не был способен. Первый состоялся в день штурма Парижа. Раевский, ранее не пропустивший Наполеона в южные губернии, а потом спасший сражение под Лейпцигом, не дал себя обмануть и на пути к Парижу. Такой удобный в обращении Витгенштейн был ранен. Командовать взятием Парижа, к удовольствию самого императора, пришлось Раевскому. И здесь он показал себя. Наполеон хотел с блеском повторить манёвр, удавшийся ему при Березине, когда он каскадом ложных движений запутал и оставил в дураках российских генералов. На их беспомощность, не принимая участия в делах, смотрел со стороны Кутузов. Корсиканец предпринял под Парижем внезапный манёвр: пятидесятитысячную свою армию, его личный ударный кулак, он бросил тогда через Витри и Сен-Дизье в тыл главной армии союзников. Он буквально навис над затылком Шварценберга, Париж оставив не прикрытым. Этим он хотел спасти Париж от семидесятитысячной армии противников, заманивая их в сторону от столицы и там предполагая их разбить по частям. В союзниках начались так знакомые Александру споры, колебания, интриги. От Аустерлица до Смоленска, Бородина, Дрездена и Лейпцига он насмотрелся на эго до отвращения. И тут Раевский, только что возглавив командование, как говорится, отрубил Наполеону хвост. Он отрезал корсиканца от Парижа и, форсировав Марну, вечером 17 (4) марта вышел к пригородам его Пантен и Роменвнль. Наполеон остался со своею гениальностью в стороне. А перед Раевским растерянно метались со своими корпусами маршалы Мортье и Мармон, располагающие почти пятьюдесятью тысячами солдат и ста пятьюдесятью орудиями. Командовал этими блестящими маршалами бездарный брат Наполеона Жозеф. Раевский атаковал превосходящие в тот момент силы противника и штурмом овладел кварталами Монмартра. 19 марта Александр торжественно вступил в Париж.

Перед этим условия капитуляции писал начальник штаба Раевского генерал Орлов, начавший войну поручиком. Раевский приказал ему не вносить в условия капитуляции пункт о сдаче ключей от Парижа. Когда сам Александр спросил Раевского, чем он руководствуется, исключая это условие, герой Смоленска, Бородина, Малоярославца, Красного и Лейпцига ответил: «Ваше Величество, народы не всегда виновны в том, что с ними предпринимают их повелители. В интересах будущего двух великих народов, волею судеб ныне враждующих, нет смысла унижать французов». Если бы Раевский знал, как благодарен был ему тогда Александр Первый!

А случай второй произошёл буквально через три дня. После торжественного парада благодарный Александр поздравил Раевского с присвоением ему графского достоинства. Раевский тогда сказал: «Ваше Величество, уходя из Смоленска, я бросил на произвол неприятеля двадцать семь тысяч раненых солдат наших; не отразив неприятеля от Москвы, я отдал на поругание величайшие святыни наши. Память павших по моему недостоинству воинов и селян России не позволяет мне сейчас возвыситься над теми, кто уже никогда не встанет из приютов их кончины». Эти слова генерала были пострашнее того зайца, который прыснул из-под копыт Наполеонова коня при переправе через Неман.

Раевский был всегда немногословен и решителен со всеми: с царём, с солдатом, с другом, с сыном и дочерью».

5