Кони медленно влекли карету, а Раевский покачивался в дремоте своей. И сниться ему стало, будто бы кони свернули с дороги да в дебрь неприметной дорожкой углубились. Углубились они, какое-то время колыхали карету, двигаясь всё тише, всё бесшумнее. А потом и вовсе замерли кони. А впереди раскидистый дуб среди поляны стоит. Вокруг дуба травка зеленеет. На травке волчонок лежит, на лапы вытянутые голову положил. Дрозд бегает да зайчонок серенький сидит, умываясь, на задних лапках. Тишина вокруг. От тишины той Николай Николаевич проснулся. Раскрыл он глаза. Карета на поляне стоит. Невдалеке дуб раскидистый. В дубе дупло огромное и дверь, из большой толстой доски, в дупло вделана. Дверь приоткрыта. За дверью мгла. Но во мгле огонёк горит. Николай Николаевич из кареты выбрался, оглядел свою карету. Кони траву пощипывают. Кучер спит на козлах, голову на грудь свесивши. Волчонок под дубом лежит, и заяц невдалеке умывается. Да ещё косуля молоденькая стоит и так это внимательно на Раевского поглядывает.
Подошёл Раевский к дубу. Дверь в дупло приотворена. Мгла внутри дупла. Но прямо в воздухе среди мглы огонёк горит. Маленький такой огонёк, словно звёздочка. Пригляделся Николай Николаевич: лампадка это крошечная. Горит лампадка перед иконой Божией Матери. Раевский поклонился Божией Матери до земли. Позади него голос послышался: «Аминь».
Оглянулся Николай Николаевич: старичок стоит на поляне в монашеском одеянии, с бородою белой и длинной, до пояса. Старичок стоит, а рядом с ним журчит в срубе маленьком ручей.
— Подойди сюда, раб Божий воин Николай, — сказал старичок издали.
Раевский неторопливо, со склонённой головою к старичку приблизился.
— Кайся и молись, раб Божий, — сказал старичок ласковым голосом, — скоро уж Господь призовёт тебя.
— Сил нету каяться, — сказал Раевский, опускаясь на колени.
— Молись, и Господь сподобит, — сказал старичок.
— Два самых тяжких греха на душе моей, как свинец расплавленный, — сказал Раевский.
— Говори, — разрешил старичок.
— Москву предал на сожжение, — сказал Раевский, — и дочь отдал в замужество за человека ненадёжного.
Помолчал старец и спросил:
— Чего же так!
— Первое по неразумению и беспечности, а второе — польстился на богатство и на знатность.
— Бог милостив, — сказал старец.
Он долго стоял, глядя в небо синими, отроческой чистоты глазами, а потом благословил Раевского. Благословив, старичок наклонился ко кладезю, зачерпнул в ладонь водицы и поднёс её к губам Раевского:
— А зелием басурманским душить себя пора бы уж давно тебе оставить, от него и помираешь, вот чем вдыхать целения надобно.
Во весь дальнейший путь свой Раевский вспоминал, как в их преданиях родовых говорилось о старцах, которые жили в лесах этих ещё со времён патриарха Никона да царя Петра, как искали покровительства у князя Потёмкина. Дело в том, что Потёмкин благоволил отшельникам и даже состоял вроде бы в родстве со староверами. Одним из предков Светлейшего князя, как говорили, был Спиридон Потёмкин, архимандрит, знавший по-гречески, по-латыни, по-польски. Его племянник, тоже по-своему знаменитый, воевал под знамёнами ещё Миниха Христофора Антоновича с турками. Потом он постригся, принял имя Игнатия, ушёл в леса. Старец Игнатий ездил к своему именитому родственнику, ища покровительства. И тот защитил скитян от гонений. Императрица приказала тогда прекратить преследования и даже пользоваться официально выражением «раскольники». Здесь по лесам староверы и просто старцы в отшельничестве жили вне споров и вражды».
Кто-то осторожно коснулся локтя моего сзади, и я почувствовал под ладонью моей дыхание. Я скользнул глазами вниз и увидел позади Латку. Она дышала мне в ладонь. Латку заметила и Наташа, но продолжала чение рукописи:
«Раевский умирал спокойно. Он знал уже по сути дела, что и как случится с ним, и случиться это должно с ним осенью».
4
Откуда-то налетел порыв сыроватого ветра. Он взметнул и понёс по кладбищу стайки мусора и прошлогодних пожухлых листьев. Летели окурки, обрывки газет, какая-то голубая ленточка. И лист пожелтевшей писчей бумаги протащило мимо холмика Олеговой могилы, протащило по плите надгробия и швырнуло в сторону. Там лист бумажный замер между двумя могильными оградами. Было видно издали, что весь он испечатан шрифтом. И я сделал несколько шагов по направлению листа, но ветер приподнял его и оттащил. Я побежал за листом, и тот замер. Я его поднял. Это был машинописный текст из какой-то рукописи. Лист был помят, прополоскан и полуобожжён. Я присмотрелся к листу и прочёл верхнюю строчку, почти совершенно выцветшую: «...узнал я новое назначение Раевского. Он должен был немедленно ехать в...»
Я вернулся к Олеговой могиле и протянул листок Наташе. Наташа глянула в листок, пробежала его взглядом:
— Да. Это из рукописи Олега, — сказала она.
— А как он сюда попал? — удивился я.
— Как только запылала житница, поднялся жуткий ветер, — сказала, вздохнув, Наташа, — рукописи, фотографии, письма, даже книги высоко вздувало в небо и разносило почти по всей Верее. Некоторые листы горели прямо в воздухе, на лету. Мне до сих пор приносят разные обгорелые листы да страницы. — Наташа ещё раз прошлась взглядом по листу и добавила: — Это уже из финала. Олег здесь цитирует Батюшкова, который до самого Парижа был при Раевском адъютантом. Это кусок из письма Гнедичу через неделю после взятия Парижа, из окрестностей его посланное.
«Я получил твоё длинное послание, мой любезный Николай, на походе от Арсиса», — начинается оно. А это из средины письма, где он пишет: «...узнал я новое назначение Раевского. Он должен был немедленно ехать в Pont-sur-Seine и принять команду у Витгенштейна! Мы проехали через Шомон на Троа... Прощай вовсе, покой! На другой день мы дрались между Нанжисом и Провинс. На третий, следуя общему, движению, отступили и опять по дороге к Троа. Оттуда пошли на Арсис, где было сражение жестокое, но непродолжительное, после которого Наполеон пропал со своей армией. Он пошёл отрезывать нам дорогу от Швейцарии, а мы, пожелав ему доброго пути, двинулись на Париж всеми силами от города Витры. На пути мы встретили несколько корпусов, прикрывавших столицу, и под Fere-Champenoise их проглотили. Зрелище чудесное! — Вообрази себе тучу кавалерии, которая с обеих сторон на чистом поле врезывается в пехоту, а пехота густой колонной, скорыми шагами отступает без выстрелов, пуская изредка батальонный огонь. Под вечер сделалась травля французов. Пушки, знамёна, генералы — всё досталось победителю. Но и здесь французы дрались, как львы. В Трипормы переправились через Марну и очутились в окрестностях Парижа, перед лесом Меаих, где встретили неприятеля. Лес был очищен артиллерией и стрелками в несколько часов, и мы ночевали в Noisy перед столицей. С утром началось дело. С высоты Монтреля я увидел Париж, покрытый густым туманом, бесконечный ряд зданий, над которыми господствует Notr-Dame с высокими башнями. Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний! Здесь ворота Трона, влево Венсен, там высоты Монмартра, куда устремлено движение наших войск. Но ружейная пальба час от часу становилась сильнее и сильнее. Мы продвигались вперёд с большим уроном через Баньолет к Бельвилю, предместию Парижа. Все высоты заняты артиллериею; ещё минута, и Париж засыпан ядрами. Желать ли сего? — Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали. Раненые русские офицеры проходили мимо нас и поздравляли с победою. «Слава Богу! Мы увидели Париж с шпагою в руках! Мы отомстили за Москву!» — повторяли солдаты, перевязывая раны свои... На другой день поутру генерал поехал к государю... Наконец мы в Париже. Теперь вообрази себе море народа на улицах. Окна, заборы, кровли, деревья бульвара — всё, всё покрыто людьми обоих полов. Всё машет руками, кивает головой, всё в конвульсии, все кричат: «Да здравствует Александр! Долой тирана! Как хороши эти русские!..»
5