— Не выпить за это невозможно, — сказал гость в толстом свитере.
А Кирилл Маремьянович наполнил рюмки. По совершении ими сего ритуального действия Олег продолжил:
— После колоссальной этой конной атаки войска принца Вюртембергского отступили к Ауэнгейму, но и оттуда оказались выбитыми корпусом Виктора. И стало многим казаться, что исход сражения предрешён. Но здесь... Здесь, как под Салтановкой, под Смоленском, под Москвой, под Малоярославцем, под Красным, встал на пути французской славы Николай Николаевич Раевский. Второй гренадерской дивизией лично здесь командовал этот никогда не терявший присутствия духа человек. Раевский сам построил дивизию в батальонные каре. Видя крушение фронта, нависшее над союзниками, он приказал экономить боеприпасы. Атаку за атакой, почти без выстрела, одними штыками, вместе со своим генералом его солдаты отбили все атаки прославленных всадников Мюрата. Французы стали обтекать каре Раевского, каре стояло, как скала в бушующем грозном океане. Повсюду всё дымилось, и рушилось, и взрывалось. Эта невероятная даже по тем временам твёрдость дала возможность русским перестроиться, прийти в себя и повернуть ход сражения в свою пользу. Значимость всего момента этого Раевский понимал хорошо. Он ранен был пулей в грудь чуть ниже правого плеча. Но продолжал сидеть в седле и отдавать команды. До этого несколько раз ходил врукопашную с солдатами. Теперь было не до этого, теперь нужно было усидеть в седле и не подать вида. Кость пулею была раздроблена в ранении, но генерал не знал этого. Он только бледнел и бледнел. — Олег перевёл дух и продолжал: — Рядом сидел в седле адъютант его Константин Николаевич Батюшков, гениальный русский поэт и прозаик. В десятилетнем возрасте, двадцать семь лет назад, он был отдан на воспитание в частный пансион француза Жакино и в совершенстве владел французским языком. Французский язык, сказать к слову, хорошо знал и Раевский. Но русский он знал просто прекрасно вплоть до народного разговорного, чем решительно отличался от абсолютного большинства российских генералов и офицеров того времени. К моменту сражения при Лейпциге адъютант генерала был уже известным поэтом, членом литературного объединения «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств», дружил с Гнедичем, был ранен в сражении с Наполеоном под Гейльсбергом и два месяца лечился тогда в Риге. Нашествие Наполеона он встретил, не сразу взяв оружие в руки: болел, потом видел ужасы сожжённой Москвы и позор её. «Ужасные поступки вандалов, или французов, в Москве, — писал он Гнедичу, — и в её окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством». Поправившись, Батюшков бросился вслед наступающей русской армии, нагнал её в Дрездене и попросился к Раевскому. Всего неделю назад в палатке Раевского при свече и строгом лике с иконы святителя Николая Чудотворца Мирликийского Константин Николаевич под рёв проносящейся над равниной бури читал генералу свои стихи, написанные под впечатлением перехода русских войск через Неман 1 января, чуть более полугода назад:
Раевский тогда смотрел на вдруг переменившееся лицо человека, ему хорошо знакомого, и не узнавал его. Что-то внутри него явно произошло, и стал он другим. Поэт одновременно и помолодел и повзрослел:
Батюшков сказал тогда Раевскому, что это всего лишь отрывок из произведения, над которым он работает. А теперь генерал бледнел на глазах. «Под Лейпцигом мы бились у Красного дома, — вспоминал поэт впоследствии. — Направо, налево всё было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовлетворение на лице его, беспокойства ни малого. В опасности он истинный герой, он прелестен... Французы усиливались, мы слабели, но ни шагу вперёд, ни шагу назад. Минута ужасная. Я заметил изменение в лице генерала и подумал; «Видно, дело идёт дурно». Он, оборотись ко мне, сказал очень тихо, так что я едва услышал: «Батюшков, посмотри, что у меня», взяв меня за руку (мы были верхами), и руку мою положил себе под плащ, потом под мундир. Второпях я не мог догадаться, чего он хочет. Наконец и свою руку освободя от поводов, положил за пазуху, вынул её и очень хладнокровно посмотрел на капли крови. Я ахнул, побледнел. Он сказал мне довольно сухо: «Молчи!» Ещё минута, ещё другая, пули летали беспрестанно; наконец Раевский, наклонясь ко мне, прошептал: «Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко...» Кровь меня пугала, ибо место было важно, я сказал это на ухо хирургу. «Ничего, ничего, — отвечал Раевский, который, несмотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш, и потом оборотясь ко мне, — чего бояться, господин поэт...» Изодранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненного генерала, лучшего, может быть, из всей армии...» Это была счастливая встреча великого русского воина с великим русским поэтом. Другая встреча, с другим великим поэтом, предстояла ему через семь лет. Но он этого не знал. Он двумя пальцами, не теряя сознания, сам вынул из раны пулю и, показывая её Батюшкову, прокомментировал случившееся так:
Это были известные тогда стихи французского поэта Вольтера. А Михаил Фёдорович Орлов, который получил орден Святого Георгия IV степени за взятие Вереи, начал войну поручиком, а закончил её в Париже генерал-майором, начальствуя над штабом корпуса Раевского, писал так: «В сём ужасном сражении было одно роковое мгновение, в котором судьба Европы и всего мира зависела от твёрдости одного человека».
Олег всё вынимал и вынимал из папки своей исстроченные пишущей машинкой листы и делал вид, что их читает. Может быть, он и читал, но я-то знал, что страницы заучены им наизусть. Тогда мне это понравилось, как проявление некоей скромности со стороны Олега, но потом оба мы горько об этом пожалели. Правда, Олегу пришлось жалеть не так уж долго. Видно, прав субъект по имени Иеремей Викентьевич, в конце нашего собрания сказавший многозначительно, что дурак всегда умнее умного.
Олег же продолжал своё чтение.
3
«Но было уже ясно, что время кавалерии Наполеона здесь прошло. Основа позиций союзников — каре пехотного корпуса Раевского выстояло, и приближалось время, когда французы тем же путём, что начали, хлынут назад. Ещё сражались Охотский и Камчатский егерские полки, восстанавливавшие положение, пятидесятый полк Кологривова дрался вдоль реки Эльстер, где уже суждено было утонуть маршалу Понятовскому, а к решающей атаке готовилась русская кавалерия. Император готовил к решающему делу гусар Васильчикова. Мариупольский и Ахтырский полки прямо из походной колонны бросились на неприятеля.
Рассказывают, что к этому моменту что-то в самой природе напряглось и как бы оцепенели облака, эти низкие тучи, заливающие дома, заборы, мосты и церкви дождём, на мгновение как бы замерли. Они тоже оцепенели здесь, над центром Европы, где земля теперь заколыхалась перед атакой русской кавалерии и мелко задрожало всё от каменных стен до серебряных подсвечников, а колокола на колокольнях сами собой зазвонили. За Мариупольским и Ахтырским полками пошли полки Александрийский и Белорусский, сильнейшей встреченные картечью. Но ход атаки неудержим. Французская кавалерия прячется за свою пехоту, гусары преследуют кавалеристов сквозь пехоту и артиллерию, сметая всё. Они захватывают орудия французов и рубят здесь всё и вся. Пехота Домбровского пытается построиться в каре, пытается защититься ружейным огнём и картечью... Но это не корпус Раевского. Их сметают гусары Васильчикова, окружают со всех сторон, и смерть довершает всё на этом их пути.