– Бог свидетель, мне не хотелось бы вас огорчать…
Он отвечает:
– Отец наш всегда считал, что здесь вам оставаться опасно…
Неужели реплика, написанная Бернаносом, была предостережением? О-пас-но… Эти три слога стучали в ее мозгу; дуэт, однако, продолжался, как ни в чем не бывало. Нужно взять себя в руки, не то можно скатиться в паранойю.
– Зачем вы, словно яд, влили сомнения в меня? От яда этого я чудом смерти избежала. Все правда: я – другая.
Был ли двойной смысл в этих словах? Может быть, параллельно и без ее ведома разыгрывалась другая драма?
– Там, где я нахожусь, ничто не может поразить меня.
– Прощай же, милая.
Сара почувствовала неодолимое желание встать со стульчика, на котором сидела. Сценарием это не было предусмотрено, но инстинкт подсказывал ей, что такой жест был бы оправдан. Тревога завладела Жан-Люком и Бертраном. А что, если они ошибались? А что, если Сара была не убийцей, а жертвой? И это значило, что убийца – Жилу? Разве он не скрыл от полиции информацию о кинжале, найденном в уборной дивы? Но это могло говорить и о том, что он хотел защитить ее, отвести от нее обвинения. Все это не лезло ни в какие ворота. И тем не менее каждый раз, когда происходило убийство или покушение на убийство, он всегда был там. Может быть, это совпадение, случайность, но такие предположения к делу не пришьешь.
Глухой угрожающий гул толпы вернул Бертрана к действу, разворачивающемуся перед ним. Пели:
– A! Ça ira! Ça ira! Ça ira![52]
Бланш вздрогнула при звуках этой революционной песни и выронила из рук статуэтку, изображающую Христа, голова которой разбилась о пол. Не зная почему, Сара испугалась, ее охватил необъяснимый, не поддающийся контролю страх. Ужаснувшись, будто совершила неосознанное преступление, она вскричала:
– О! Умер наш Христос! Нам остается только умереть…
Начиналось третье, и последнее, действие. Мать Марию, решительную и спокойную, окружили монахини. Все было разрушено и опустошено. С поразительным самообладанием настоятельница предложила своим дочерям дать обет мученичества. Жан-Люк схватил руку Бертрана, предчувствуя страшное. Эрнест невозмутимо и торопливо покрывал страницы своего блокнота неразборчивыми каракулями, не пропуская ни малейшей фальшивой ноты оркестра, ни малейшей ошибки исполнителей. Журналист был в ударе. От него ничто не ускользало, он одновременно присутствовал всюду – среди оркестрантов, в кулисах, на сцене, на всех скамьях амфитеатра, где никто не осмеливался даже кашлянуть. Молчание захваченной аудитории. Все находились во власти развертывающейся драмы. Сцена и зрители словно соединились электрическим током, напряжение которого непрерывно повышалось. Иветта, Эмма и Роберт затаили дыхание. Даже Уильям и Айша спустились на землю. Нараставшее напряжение достигло высшей точки, когда музыканты по знаку дирижерской палочки заиграли похоронный марш, провожающий монахинь навстречу их зловещей судьбе. Палачи в масках втащили на сцену пятнадцать гильотин. За настоятельницей и Констанцией следовали шесть кармелиток, за матерью Иоанной и сестрой Матильдой – пять других. С непокрытыми головами, коротко остриженными волосами, в длинных белых балахонах, они шли на свою Голгофу, вознося славу Богородице. Склонившись под тяжестью своего креста, они одна за другой становились на колени перед гильотинами. В невыносимом декрещендо, удвоенном оркестром под ужасающий рокот ударных в Одеоне Герода Аттика раздавался отчетливый стук падающего ножа: удар резкий, рубящий, безжалостный. Второй нож и третий упали невпопад, за рамками музыкальных тактов, но это было так реально, что при каждом смертоносном ударе не один зритель невольно поднес руку к затылку, непроизвольно пытаясь защититься. Акустика античного сооружения доносила эти страшные звуки до всех уголков амфитеатра. Четвертый удар, пятый, шестой. От них некуда было деваться: их звуки отдавались в каждой косточке черепной коробки, режущие, невыносимые. Седьмой, восьмой, девятый, десятый, одиннадцатый, двенадцатый, тринадцатый. Количество их увеличивалось, уменьшалась численность хора, но мощь его не спадала. Наоборот, каждый оставшийся голос брал на себя голос умолкнувший. Остался последний – голос Констанции: