Представляете себе физиономии почтеннейших ординаторов, куратора и иных докторов — серьезных ученых, но, разумеется, не талантливых. А тут — гений!
Ну-с, вскрытие и заключение: «Гнойное воспаление стенки пищевода, прободение его с образованием нарыва в заднем средостении и гнилостное заражение крови».
Все стало понятно: рыбья кость, застряв в пищеводе, вызвала гнойный медиастенит со всеми последствиями.
Я произнес слово «гений» не случайно, товарищи студенты. Гений Сергея Петровича заключался в том, что он видел и слышал невидимое и неслышимое другими и умел выдвигать на первое место клинического анализа самое потаенное и главное страдание, умел отыскивать «гвоздь» болезни. Но объяснить многое из того, что чувствовал сам, не мог. Бывало, никто не улавливает никаких изменений в сердечной деятельности, а он утверждает: «Я слышу акцентик!» Попозже слышит он «шумок». И только когда болезнь подходила к трагическому своему финалу, другие профессора начинали слышать то, что утверждалось Сергеем Петровичем с самого начала. «Я вижу серовато-фиолетовый оттеночек покрова», — утверждал Боткин, прикладывая к своим очкам еще и пенсне. И он, со своим слабым зрением, действительно видел то, чего не видели другие. «Я ощущаю явственно бугорок!» — говорил он, когда никто еще ничего не ощутил. И поэтому авторитет Боткина был всегда и совершенно непререкаем…
Полунин помолчал, всматриваясь в напряженные лица студентов. И все понимали, что сейчас-то он скажет самое главное, то, ради чего в который раз вспоминается Сергей Петрович Боткин.
— Однако же в непререкаемости есть свой особый трагизм, и не для того, чтобы опорочить память великого доктора, я расскажу вам один маленький эпизодик, но для того, чтобы вы извлекли для себя, как для врачей будущих, соответствующий вывод. В том академическом году Боткин уделял особое внимание тифозным больным, и случилось так, что аптекарский ученик фигурировал перед студентами в качестве объекта клинического разбора, произведенного Боткиным. Больной выздоровел, но долгое время жаловался на головные боли. Тем не менее, так как головные боли не укладывались в предначертанную Сергеем Петровичем схему, аптекарский ученик был обозначен, и притом официально, симулянтом, не желающим подчиниться формуле директора клиники: «Здоров, к работе способен». И доктора, имеющие свое мнение, противное мнению Боткина, промолчали. Шестнадцатилетний же юноша умер, взял да и умер! Профессор Руднев по смерти аптекарского ученика сказал студентам уже в анатомическом театре: «Посмотрим же на трупе, что это за болезнь-симуляция, которая причиняет неожиданно смерть».
Юноша скончался от гнойника в мозгу.
Непререкаемость научного авторитета действительно гениального доктора привела к катастрофе в данном случае. Коллегиальность решения в трудном вопросе обязательна, будущие врачи, даже при наличии такого профессора, как Боткин. И если крупный деятель ошибается, вы обязаны своей честью против этой ошибки говорить.
Полунин помолчал, задумавшись, потом вдруг спросил:
— А что вы знаете о нашем современнике, ныне здравствующем профессоре Клодницком Николае Николаевиче и о его помощниках и учениках?
Аудитория молчала.
— Но вам известно, что Николай Николаевич — крупнейший наш эпидемиолог?
— Автор ряда научных работ! — сказал Миша Шервуд. — Известных работ.
— Если выдающийся профессор, то, по всей вероятности, автор ряда работ, — неприязненно улыбнулся Полунин. — Вы как всегда правы, Шервуд!
И не сразу заговорил опять:
— Я по странной ассоциации вспомнил — смерть, вскрытие. Так вот, если память мне не изменяет, друг и помощник профессора Клодницкого русский врач Деминский второго октября 1912 года впервые выделил культуру палочки чумы из спонтанно заболевшего суслика. Дело происходило в астраханском губернаторстве, где отмечен был ряд чумных вспышек. Ну-с, заразился Ипполит Александрович Деминский легочной формой чумы, сам произвел исследование своей мокроты и дал телеграмму Николаю Николаевичу в Джаныбек. Текст этой телеграммы вам, будущим врачам, рекомендую записать, для того, чтобы помнить ее наизусть...
И, размеренно шагая возле кафедры, Полунин продиктовал ровным, казалось, даже спокойным голосом:
— «Я заразился от сусликов легочной чумой. Приезжайте, возьмите добытые культуры. Записи все в порядке. Остальное все расскажет лаборатория. Труп мой вскройте как случай экспериментального заражения человека от сусликов. Прощайте. Деминский». Записали?
— Записали! — ответил Пыч.
И Огурцов повторил, словно эхо:
— Записали.
— Николай Николаевич, разумется, приехал, — продолжал Полунин, — приехал и выполнил последнюю волю покойного, вскрыл труп на кладбище, на ветру, сам подвергаясь опасности заражения. Вот у каких людей советую вам учиться.
Тихо было в аудитории, тихо и напряженно. А Полунин вновь возвращался к Боткину, но теперь по поводу чумы:
— Врач, молодые товарищи, никогда не должен попадаться в собственную схему, иначе, знаете ли, пребольшие неловкости случаются. Прекрасный наш доктор, чудо, умница, Сергей Петрович в конце восьмидесятых годов очень ждал чуму в Петербурге с Волги. Вошла оная чума в историю медицины под названием «Ветлянская». Так-то! В ожидании чумы Боткин все присматривался к опуханию лимфатических желез у своих больных и предположил, что количественное развитие этих опухолей есть патологическая основа для возможности занесения чумы в Петербург. Вот и попадись на эдакое подготовленное поле некий дворник Наум Прокофьев. Опухание желез всего тела, строжайшее наблюдение, изоляция и диагноз категорический в присутствии студентов: чума! Сам Боткин сказал: чума! Сам великий Боткин! И так как никто из сомневающихся (а такие были) и в данном случае не посмел возразить, то пошла кувырк-коллегия. Побежал из чиновного, бюрократического Петербурга этот самый Петербург. Помчались из царской столицы кареты, пошли переполненные поезда: воя от страха, поехали по своим вотчинам действительные тайные, статские, отставные генералы, дельцы и свитские — подальше от чумы! Так-то, товарищ Степанов!
Споры и раздоры
Евгений ни Ганичева, ни Полунина терпеть не мог. Он не понимал, о чем они говорят; на их лекциях лицо его выражало растерянность; на общекурсовом комсомольском собрании он даже пожаловался, что устал от негативных лекций, что ему нужны положительные знания, а не скептические усмешки по поводу великих завоеваний науки. Пыч — самый старый студент на курсе, уже седеющий, с проплешиной человек, молчаливый и всегда занятый, — вдруг вспылил и обрушился на Степанова со всей своей всесокрушающей, тяжелой силой. И все коммунисты и комсомольцы курса вслед за Пычем сомкнутым строем двинулись на Евгения. Он попросил слова для справки — ему не дали. Он попросил разрешения признать свои ошибки — тоже не дали. Но старик Пыч выступил во второй раз.
— Товарищи! — сказал он своим сорванным, кавалерийским голосом. — Товарищи! Профессора Ганичев и Полунин учат нас думать. Думать и задумываться! Да, нам трудно подвергать сомнениям простые истины учебников. Но ведь наступит время, когда каждый из нас останется один на один с больным, останется без помощи профессора, без клиники, просто вот так: изба, вот я — врач, а вот он — больной. И разве можно все к этому дню заучить? Но уметь думать, как медики, как врачи, можно выучиться. Понятна моя мысль?
Пыч говорил долго, и слушали его охотно и радостно. Всем было приятно, что любимец курса Пыч, Старик, которому таким трудом доставалось учение, понимает Ганичева и Полунина. А так как на свете нет ничего тайного, что не стало бы явным, то надо было думать, что и Полунин, и Ганичев узнали о курсовом собрании и о том, как горячо и страстно говорили о них студенты...