— Вдовеешь, что ли? — спросила она Алевтину.
Та опустила глаза.
— Ну, тогда и того горше, — сказала пожилая женщина. — Но только слезы, товарищ, не проливай. Теперь эти времена кончились, теперь всенародную поддержку ты будешь иметь...
Все здесь было странно, необычно, неожиданно: то, что раньше казалось таким постыдным и унизительным, имело вдруг всенародную поддержку, то, что старуха назвала Алевтину «товарищем», то, что люди, которых она про себя называла «хамами», а Гоголев «быдлом», были с ней вежливыми и даже пригласили ее вместе с ними «покушать» супа из конины с пшеном, — все это как-то мгновенно преобразило и изменило для Алевтины жизнь. Она стала ходить увереннее, больше не опускала глаз, не стыдилась того, что у нее нет и не было мужа.
Комиссар поправлялся быстро.
Алевтина открыла тайную кладовку, достала оттуда постельное белье, продала старинную фарфоровую люстру, купила продуктов, даже кусок сала, который в Петрограде называли шпиком. А когда Степанов уж очень зарос бородой, она, немного посомневавшись, достала из желтого, английской кожи несессера сбежавшего хозяина семь великолепных бритв с обозначением на каждой дня недели: понедельник, вторник и так далее.
— Зачем же ему, дьяволу, семь бритв нужно было? — поразился Степанов.
— «Металл должен отдыхать!» — повторила Алевтина фразу Гоголева. — Поэтому для каждого дня своя бритва.
— Ну и сукины же дети! — весело выругался комиссар.
Бритву с надписью «воскресенье» он оставил себе, а остальные роздал своим товарищам.
— Вы права не имеете! — взвизгнула Алевтина. — Они не ваши, приедет Борис Виссарионович!
— А зачем ему приезжать? — спокойно возразил Степанов.
— Это его бритвы!
— Одну, верно, можно было для него и оставить, а семь много, — рассудил Родион Мефодиевич. — Сейчас, дамочка, это все принадлежит народу. И кудахтать ни к чему.
— Все равно Борис Виссарионович вам задаст.
— А может, я ему задам?
И опять глаза у него смеялись.
Раздумывая о чем-то своем, он подолгу напевал:
Чуть дрожит вдоль коридора
Огонек сторожевой,
И звенит о шпору шпорой,
Жить скучая, часовой...
— Вы и в тюрьме содержались? — спросила однажды Алевтина.
— Нет, гражданка, в тюрьме мне содержаться не пришлось, разве что содержался я в тюрьме народов, именуемой Российская империя.
Алевтина не поняла, но на всякий случай сочувственно вздохнула. К Борису Виссарионовичу в свое время, бывало, наведывались какие-то бородатые, косматые, очень много говорившие господа, про которых супруга присяжного поверенного выражалась в том смысле, что они «мученики за народ». Потом некоторое время эти мученики ходили во френчах, в крагах, ездили в автомобилях и вместе с Гоголевым исчезли. Ничего нельзя было понять. Но все более и более долгими взглядами всматривалась Алевтина в своего комиссара, все дольше разговаривала с ним, все внимательнее вслушивалась в его отрывистые рассказы. И сама порой замечала на себе пристальный взгляд Родиона Мефодиевича.
Едва поднявшись на ноги, Степанов приказал Алевтине открыть все тайники гоголевской квартиры. Алевтина зарыдала, заревел и маленький Женька.
— Я не для себя, — угрюмо произнес Родион Мефодиевич. — Я от себя и от тебя. Реквизировать надобно, а не продавать потихоньку.
Алевтина зарыдала громче. Так рыдать она научилась от супруги Гоголева — Виктории Львовны. И Женька вторил ей во всю свою маленькую силу, но довольно-таки пронзительно. И все же Степанов произвел реквизицию по всем правилам. Мусоля химический карандаш, написал список «буржуазных излишков бывшего гражданина Гоголева» и сургучной печатью, принадлежавшей Борису Виссарионовичу, его же сургучом опечатал все сундуки, кофры, шкафы, кладовки и тайники.
— Сумасшедший вы какой-то! — произнесла Алевтина, все еще всхлипывая. — Могли бы пользоваться и пользоваться!
— Я не сумасшедший, а революционный моряк! — наставительно произнес Родион. — Мы вашего Николашку не для того свергли, чтобы самим пользоваться втихую. Мы его ради всего народа свергали... А люстру я, между прочим, записал как проданную в целях поправления моего от тифа.
Реквизиция и вопли Алевтины утомили Степанова, И он лег. В этот вечер она почему-то рассказала ему свою жизнь. Он слушал молча, лежа на диване, закинув могучие руки за голову. Глаза его были полузакрыты.
— Так по щекам и хлестала? — спросил Родион вдруг.
— Хлестала! — кусая губы, кивнула Алевтина.
— Сколько ж тебе лет было?
— Шестнадцати не исполнилось.
— Паразиты, суки, в господа бога, — сказал Родион.
— Чего ж вы ругаетесь?
— Жалею вас, потому и ругаюсь.
Погодя он спросил:
— Женька чей?
— Приходил тут один самокатчик, унтер, хорошенький такой... — опять всхлипнула Алевтина.
— Не реви. И куда делся?
— А кто его знает.
— Сказано, не реви! Теперь жизнь новая открылась. Учиться тебе надо. На любую должность выйдешь самостоятельно.
— Я ж малограмотная!
— А я кто?
— Ну и будешь как есть — темный матрос.
Родион Мефодиевич не обиделся, а улыбнулся в сумерках и сказал:
— Вот и врешь, Аля! Темные матросы пролетарской революции не нужны. Вот управимся с гидрой — пойду учиться.
Алевтина посмотрела на Степанова украдкой, сбоку и подивилась той могучей, ни в чем не сокрушимой уверенности, которая исходила от него. А он говорил негромко, глядя на лепной потолок кабинета присяжного поверенного Гоголева:
— Пришел я на флот, верно, темным мужиком с самых вознесенских лесов, слышала про такие? Отец у меня совсем неграмотный. Дослужился до инструктора-минера, потом разжаловали на «Петропавловск» до матроса второй статьи. Голова варила. На «Авроре» был, когда по Зимнему дворцу ударили...
— Ты по Зимнему палил? — ужаснулась Алевтина.
— Другие палили. А мы, правда, холостым разок. Мне та честь не досталась, — с улыбкой сказал Степанов. — Но все же на «Авроре» службу нес...
И взял Алевтину за руку.
Она покорно и тихо наклонилась к нему. Он отвернулся и попросил:
— Отсядь, Аля, подальше. Напущу на тебя тиф, какая сласть...
Алевтина тихо улыбалась: теперь она будет комиссаршей! Таких бычков нетрудно брать на веревочку. Жалостлив! Ведь даже перекосился, когда она рассказывала, как ее били. А ничего, между прочим, особенного не было, раскокала флакон и получила за дело...
— Научите меня той песне, которую вы поете! — попросила она Степанова.
— Какой?
— Про огонек! Как жить скучает часовой...
— Ну давай! — согласился Степанов и тихонько запел:
Ночь темна, лови минуты,
Но стена тюрьмы крепка:
У ворот ее замкнуты
Два железные замка...
Супруги
Через месяц они стали жить, как муж с женой. Евгений имел теперь фамилию — Степанов, Алевтина была супругой комиссара, не горничной, не прислугой господ Гоголевых, она была сама по себе хозяйкой, уважаемая женщина. Чтобы совсем забылось ненавистное прошлое, она попросила Родиона переехать в другую часть города — на Васильевский остров или хоть на Выборгскую.
— Почему это «хоть»? — насупившись, спросил Степанов. — Соображай, чего мелешь!
— Потому что на Выборгской одна мастеровщина, — сказала она, — хамье.
— Дура! — отрезал Степанов. — А ты-то сама из каких-таких дворян?
— Не из дворян, но жена выдающегося человека, — потупившись, произнесла Алевтина.
Переехали на Васильевский. Наступила голодная весна. Степанов пропадал на своем узле, часто не ночевал дома, а когда сваливался под бок Алевтине, скрипел зубами и выкрикивал страшные слова: