Варя была еще совсем маленькой. Ее Алевтина любила куда меньше, чем Женьку. Женька всегда пробуждал в ней какую-то жалость, и Родион Мефодиевич, не раз слышал, как шептала она над спящим сыном горькие слова:
— Сиротка мой бедненький, пасыночек, деточка, маленький, глупенький, не даст тебя мама обижать, не позволит никому, не бойся, сиротка...
— Да кто его обижает? — возмутился как-то Степанов. — Чего ты там пустяки несешь? Он сам всех обидит, жизни от него не стало, давеча бутылку туши расколотил, а когда я пригрозился, что уши надеру...
— Был бы свой, не стал бы грозиться! — ответила Алевтина. — Варьку небось пальцем не тронешь!
— А его я разве когда трогал? — опешил Родион Мефодиевич.
Алевтина промолчала, пришептывая над спящим Женькой. Степанов пожал плечами, вновь повернулся к своим чертежам. Мерно тикали часы на стене, посапывала Варька в своей кроватке, шелестела страницами книги Алевтина. Вроде бы семья, но что оно такое — семья?
Задумываться было некогда. Он всегда спешил. Спешило время, спешила страна, не мог он отставать. И газеты, и книги, и собрания, и митинги, и лекции «для желающих» — все было ему интересно, всюду нужно было поспеть. И когда Алевтина жаловалась словами Гоголевой «на свою тоску», Родион Мефодиевич раздражался, моргал, отмалчивался. А однажды, обозлившись, сказал:
— Я тебе, Аля, не цирк. Сто раз говорено: займись сама делом. Нет для тебя нынче закрытых дорог — учись хоть на самого народного комиссара...
— Я свое отработала! — с бешенством ответила она. — Помыкалась с шестнадцати лет. Даже с пятнадцати. И имею право сейчас отдыхать человеком. Хотя тоже — хорош с тобой отдых, даже прислугу не можешь нанять...
— Тебе? Прислугу? — удивился он. — Да и откуда у тебя слова такие пережиточные? Домашняя работница — говорим нынче, а никакая не прислуга.
— Найми домашнюю работницу! — усмехнулась она. — Мне все равно, какое название, но не обязана я после революции...
— Дура! — устало выругался Степанов.
— Это ты дурак! — ответила она. — Революционный матрос! Что имеешь за свои раны? Положение в обществе? Квартиру получил хотя бы на пять комнат? Седеть начал, а все зубришь, как тот гимназист! От получки до получки живем, если бы не мои комбинации...
— Какие еще комбинации? — белея, спросил он. — Какие такие могут быть комбинации?
Она испугалась и промолчала.
Вскорости у Женьки открылся туберкулез. Врачи сказали, что жить ему в Петрограде решительно нельзя. Алевтина всполошилась, вспомнила про вознесенские леса, стала выспрашивать мужа об ихнем губернском городе. Доктора в один голос одобрили и леса, и климат, и реку Унчу. В мае 1923 года Родион Мефодиевич отвез свою семью в город, из которого его когда-то отправили служить царю и отечеству.
Близкий его дружок летчик Афанасий Устименко был земляком, Аглая, сестра Афанасия, подыскала квартиру на Пролетарской улице. Вдовец Афанасий и соломенный вдовец Степанов отбыли обратно в Петроград — учиться дальше. В вагоне медленно идущего поезда они выпили хлебной водочки, закусили вареным куренком и стали с жаром вспоминать гражданскую войну, как Афанасий летал на «сопвиче», как бросал белякам вымпела с прокламациями и как его подбили в двадцатом.
— Жениться собираешься? — спросил Родион.
— По правде, нет. Поглядел на твою Валентину и решил — дудки.
— На какую Валентину? На Алевтину!
— Велела звать Валентиной, — зевнул Афанасий. — Об Алевтине велела забыть. Выпьем еще?
Выпили еще по стопке, закусили теперь моченым яблоком.
— Сын у тебя хорош, — сказал Степанов. — Понравился мне.
— Володька-то? Ничего парень, баловник только…
Дочка
... В Ленинград бывшая Алевтина, нынешняя Валентина, возвращаться не захотела, а Степанов не очень и настаивал. Жил он большей частью на корабле или в Кронштадте, где снимал у старушки, боцманской вдовы, комнату. Все свободное время (а его было очень немного) Степанов читал. Ему было под тридцать лет, когда впервые прочел он «Войну и мир», «Былое и думы», «Казаков», «Палату № 6», «Героя нашего времени». Жену он не любил, это было очевидно для него так же, как то, что она не любит своего мужа. Но любить хотелось, хотелось прочитать вслух женщине, а не старпому Михалюку про то, как поет Наташа Ростова у дядюшки, хотелось не с Михалюком, а с любимой женщиной в белую ночь пройтись к памятнику Петру, хотелось ждать писем, писать самому.
И вдруг жизнь Степанова странно, резко и радостно изменилась.
Валентина написала ему, что не может справиться с Варькой — дерзка, грубит, не слушается, надо прибрать девчонку к рукам. Хорошо бы отцу приехать и принять меры.
Степанов подумал и велел прислать Варвару в Кронштадт.
Встретил он ее в Ленинграде.
И, не понимая сам, что с ним творится, поднял на руки и стал целовать лоб, покрытый веснушками, косенки, шею, слабенькие плечи. Варя тихо повизгивала и всем своим телом прижималась к грубому полотну отцовского белого морского кителя.
Великое счастье отцовства открылось ему.
«Не может человек жить без любви, — размышлял Степанов в эти дни. — Не может и не должен. Ну что ж, не вышло с браком, вышло вот с дочкой. Ее можно любить, можно любить счастливо!»
Боцманская вдова завязала Варваре голубые банты, Степанов обул девочку в лакированные полуботинки, взял за руку и повел на свой корабль. День был ветреный, пыльный, жаркий, с воды веяло сыростью, он вел Варю в свой подлинный дом, к своим, истинно родным людям, и подбородок, изрезанный нынче во время бритья, вздрагивал. По дороге отец и дочь говорили друг с другом как взрослые. Варя ставила ноги носками чуть внутрь, удивлялась на чаек, на то, сколько «много» воды, какое «слишком» светлое небо. А он спрашивал ее, зачем она не слушает маму, зачем дерзкая, зачем грубая.
— Ай, ну что это ты! — сказала Варя. — Так хорошо все, а ты словно мама!
Ни дерзкой, ни грубой она не была. Она была независимой, внутренне свободной, очень доброй. Легенда о том, что Варвара дерзка, началась с первого ее школьного дня. На втором уроке маленькая Степанова поднялась, собрала аккуратно все свои книжки и тетрадки и пошла к двери. Учительница возмущенно окликнула Варю. Та ответила уже из-за порога:
— Я хочу кушать.
И ушла совсем из школы домой, маленькая, с косичкой, крепенькая, насупленная. «Евгений никогда бы этого не сделал!» — воскликнула Алевтина. И Евгений подтвердил, что все в этой истории чудовищно.
Потом Варя подарила свой новый фартучек соседской девочке, заявив, что у нее два фартука, а у соседки нет ни одного. И Женькин ремень, подарила дяде Саше, штукатуру, — у Женьки было много ремней, а дядя Саша подпоясывался веревкой. Варвару Валентина Андреевна выдрала. Девочка не заплакала, но к матери больше никогда не ласкалась.
«Сорванец девка!» — определили Варвару на корабле, и все полюбили ее. Черт знает как ее баловали и в кают-компании, и на полубаке, и на шканцах, где бы ни мелькала ее красная в горохах юбка. Никогда она не канючила, не ревела, не ныла, всегда с готовностью подчинялась, и всегда радостно-изумленным был взор ее широко открытых, сверкающих глаз...
Зимой Варвара училась в кронштадтской школе, и это тоже было счастливое для Степанова время. Вечерами они ходили вместе в кино, вдвоем ездили в Ленинград, в театр, с Вариными подругами он занимался десятичными дробями и вместе с ними решал задачи с цибиками и бассейнами. А потом Варвара сидела зa самоваром и разливала чай, Степанов же думал тщеславно и почти вслух: «Эка у меня дочка уродилась! Эка Варвара Степанова! Поищи еще такую на свете!»
К весне умерла старуха боцманша, и Степанову надо было идти в плавание. Весь корабль провожал Варю. Вся опухшая от слез, едва передвигая ноги, она закидывала свои тонкие руки за шеи всех краснофлотцев и командиров, мягкими детскими губами касалась грубых, обветренных щек и приглашала: