Всему курсу вдруг жаловался:
— Что делали с наукой русской, что только делали! Сергея Петровича Боткина, доложу я вам, величайшего учителя целого поколения русских врачей, определили лейб-медиком к стареющей стерве — императрице Марии Александровне и на продолжительное время заставили бросить академию. А ведь там-то и была его жизнь, ибо жизнь есть не что иное, как делание. Самый расцвет был боткинского гения, самое время работать и работать, а он прогуливался то в Ливадии, то в Каннах, то в Сан-Ремо, то в Ментоне. «Как изволили почивать, ваше величество?» О, черт!
Ласково щурясь, похаживая перед кафедрой, рассказывал курсу о гениальных докторах прошлого, о которых знал очень много, подробно, так, будто был близко знаком им. Вообще Устименко замечал, что при всем своем критическом складе ума Полунин очень любил говорить о людях хорошо, удивляться талантливости, глубине и силе мысли, работоспособности, «полной отдаче своему занятию», как выражался Пров Яковлевич.
— В истории медицины очень скучно о них пишут, — говорил Полунин. — Какие-то они все, наши дорогие, ужасно там приглаженные и вроде бы все с венчиками или, может быть, даже блинов не ели, не влюблялись и не сердились. А они люди были, как Пушкин или как иные гениальные человеки. Еще, прошу заметить, очень мы скупы на истинное определение иного медицинского деятеля в том смысле, чтобы полностью отдать должное уму и силе деятельности данного работника. Жадны на этот счет наши медицинские писатели, боятся покойника перехвалить. Вероятно, это еще и потому, что любой покойник в разработке теорий своих где-то ошибался, ну, а раз ошибался, то как бы чего не вышло. Один знакомый мой дурак в статеечке нашелся даже упрекнуть замечательнейшего гения Захарьина в незнании микробиологии. Интересно одно только, и весьма даже интересно, что бы этот симпатичнейший дурак в захарьинские времена делывал и как бы сам себя лично в бурях эпохи развития микробиологии вел? Почему вы на меня таким ироническим взглядом, студент Степанов, смотрите, разве я что-либо дикое говорю? Я ведь только так, профилактически, чтобы вы, ученики мои, от греха подальше убирались, ежели в науке засвистит какой-либо очередной дурацкий ветрило…
Аудитория слушала завороженно. Евгений тщательно записывал насчет «дурацкого ветрила». Полунина он боялся и ненавидел, чувствуя, что Пров Яковлевич его презирает.
Володя сидел, склонив голову на руку, знал, что сейчас будет нечто интересное. И Полунин рассказывал:
— Повспоминаем Боткина, полезно. Кстати, читал он в Медико-хирургической академии в то же самое время, что и профессор ботаники — бывший садовник дворца великой княгини Елены Павловны — Мерклин. Сей высокопочтенный ученый читал буквально по бумаге и буквально следующее: «Растение состоит из клеточков, как каменная стена состоит из кирпичев». Но ведь он был садовником самой великой княгини, — почему же не сделать отсюда скачок в профессора? В эту же пору преподает талантливый человек Евстафий Иванович Богдановский, крутой мужчина и враг учения Листера. Операции делает он в сюртуке, а дабы не испачкать сукно, еще и в черном клеенчатом фартуке. Лигатуры висят на задвижке оконной рамы, и фельдшер по мере надобности мусолит для крепости каждую во рту, а передавая генералу, с почтительностью произносит: «Извольте проверенную, ваше превосходительство!» О карболке, сулеме и прочем нет и помину. И в ту же пору ярый поклонник Листера профессор Пелехин в порыве души так высоко вознесся, что сбрил в гигиенических целях не только бороду и усы, но даже брови.