Решив, что его смерть должна наконец их помирить, Василий Петрович решил перед уходом в мир иной заблаговременно наладить контакт с Ларисой. На глазах у впадающей в прострацию Татьяны Викторовны он собирал в скатерть и завязывал в узел дорогое столовое серебро, норковую шубу, кожаное пальто, а сверху — коробки с богемским хрусталем. Подумав, он добавлял семь слоников с комода — на счастье.
— Вот зачем ей шуба, скажите мне пожалуйста? Шуба ей зачем?! — трагически и безнадежно приговаривала Татьяна Викторовна. — Она ведь со своими глазами норки от суслика не отличит!
Сергей молчал, покуривая в углу, но не видел в ситуации ничего хорошего: не стоило лишний раз напоминать Ларисе Петровне, привыкшей к бесправию советского человека, о возникновении права на квартиру. Тем не менее он оттащил собранный Василием Петровичем узел на почту и отправил феноменальную посылку в Красноярск. Неизвестно, что стало с шубой на сибирских просторах, потому что Лариса не прореагировала на нее ни звонком, ни письмом. Не отзывалась она и на упорные дозванивания Василия Петровича. Тогда через месяц тот послал в Красноярск телеграмму:
«ЛАРА ЗПТ ЕСЛИ ЖИВА ЗПТ ОТЗОВИСЬ ТЧК ЕСЛИ НЕТ ЗПТ СКОРОЙ ВСТРЕЧИ ВСКЛ».
Лариса опять не отозвалась, и Василий Петрович, начавший собирать для нее вторую посылку сразу после первой, пригорюнился: его предсмертная щедрость оставалась невостребованной:
— Татьяна, может что-нибудь себе возьмешь? — с надеждой спрашивал он, вытаскивая из гардеробной трухи пару сапожек образца 1950 года, — ты не охай сразу, посмотри, они еще ничего, а раньше вообще новомодные были. Полина их только в райком и надевала.
Поиск путей, которыми его покойная жена могла бы спонсировать ныне живущих, обернулся для Василия Петровича серьезным делом, какое-то время занимавшим его с утра и до вечера. Едва Татьяна Викторовна входила в квартиру, как хозяин радостно нес ей недоеденное молью пальто:
— Татьяна, а вот отсюда, может, хоть подкладочку возьмешь? Она без крылышек, правда, — добавлял он, извиняясь за вещь, не отвечающую современным стандартам.
Впрочем, крылатые новинки цивилизации потребовались вскоре самому Василию Петровичу: у него распухли и потрескались ноги, а трещины стали намокать. Василий Петрович оборачивал ноги памперсами и перевязывал бечевкой. Ему хотелось в больницу, но туда не брали из-за возраста (больной был старше, чем советская власть) и приходил только участковый. Участковых же Василий Петрович не воспринимал всерьез с тех пор, как один испуганный выпускник мединститута лечил поголовно всех строителей Комсомольска-на-Амуре. Точнее, он честно пытался это сделать, бледнее и слабея от увиденного. Василию, лежавшему с воспалением легких, хотелось в настоящую больницу к настоящим врачам, у которых белые халаты и уверенные руки, но добраться до цивилизации было невозможно: судам, проходящим по Амуру, было дано указание не останавливаться у комсомольской стройки: слишком уж много было желающих с нею расстаться. Бывшие студенты не выдерживали условий жизни, которые назвал бы терпимыми разве что Павка Корчагин. Молодые люди с утра толпились на пристани и сумасшедшими глазами высматривали теплоход или хотя бы грузовую баржу, а суда проходили мимо…
Василий Петрович так и не узнал, каким образом его все-таки вывезли со стройки будущего, но полагал, что это были непричастные прогрессу плоты лесогонов. Когда температура упала ниже 40° и он наконец-то увидел врача (черного, как туча, и матерящего зав. отделением), ему стало так хорошо и тепло, словно он очутился на руках у матери.
Запущенная болезнь дала Василию Петровичу серьезные осложнения на слух. С тех пор он и сам всегда кричал при разговоре и воспринимал только сказанное криком. Однако в отличие от сестры Василий Петрович не остался в обиде на советскую власть. Он понимал; так было надо, а если получилось немного не так, как следовало, то ведь накладки бывают при любой работе…
Однажды Василию Петровичу пришлось выбраться в город — одному из старых друзей исполнилось сорок дней. Девять дней Василий Петрович пропустил и чувствовал себя виновато. Однако поездка на такси из Беляево на площадь Ильича и обратно заставила его лишиться всех многочисленных мыслей о вечном. Он сознавал, что разглядывает отстроившуюся Москву, как крестьянские дети — барскую усадьбу — восхищенно и подобострастно.
Он видел что-то, выходящее за рамки нынешнего века, не понимал и даже побаивался всех этих немыслимых стеклянных высот и матового оконного блеска. Василий Петрович всегда любил гулять по главным улицам больших городов или наблюдать за живо бурлящей стройкой. Оба эти зрелища неизменно наполняли его уверенностью в том, что страна растет и цветет, какую бы правду об этой стране он ни знал на самом деле.