Он нес мне посылку, переходил улицу, и его сшибла какая-то военная легковая машина. Сшибла и скрылась. Много людей видели это. Дед умер в тот же день, но до самой смерти был в сознании. Что он думал обо мне?
А посылку я получил, ее отправила наша соседка тетя Даша.
…Орган, скрипка и виолончель.
Я стою у высокого стеллажа с фаянсовыми урнами и плачу. Сердце мое сжимается, у горла ком от жалости к близким, к отцу, к матери, к деду. Если бы они могли видеть меня теперь, видеть таким вот, нет, не плачущим, а вполне респектабельным жителем столицы.
Вот я, лениво приподняв руку, остановил сверкающую новую машину, сел в нее и, только усевшись на ковровое сиденье, понял, что сослепу остановил не такси, а «левака»… Может, им оттуда, сверху, тоже не видно, что это не моя машина. Вот бы они порадовались. А дальше — все правда, я еду домой, в четырехкомнатную квартиру. Если бы отец и мать знали, что я переживу их возраст, что у меня будет любимая жена, удивительная дочка, гостеприимная теща.
Боже мой! Как мало они могли надеяться, что я вообще останусь жив! Нет, они не виноваты, никто не мог бы предположить такого, и прокурор (не то Трофимов, не то Тимофеев), жалея меня, сказал в пятьдесят первом году:
— Я знаю, что вы не виноваты. И он, — кивок в сторону следователя, — знает, что вы не виноваты, но вы будете сидеть всю свою жизнь.
Зачем я пишу об этом в книге об отце? Да затем, чтобы нынешние отцы думали о своих детях, и самое главное — я пишу, выполняя свой долг перед Родиной.
Только память — основа сознания, только память о прошлых наших ошибках может предостеречь от ошибок сегодняшних и завтрашних.
Поезд можно остановить, если он идет не слишком быстро, если уклон не так велик. Может быть, не надо трогать поезд с места, если путь не тот? Наконец, в поезд можно не садиться, пока в него не загоняют силой.
Думаю о тридцать седьмом. Уверен, что очень малое число его жертв за год или за два могли полагать, что навсегда исчезнут с лица земли, что дети их отрекутся от родителей, что родственники не пустят их на порог. Им казалось, что несправедливость справедлива.
Мой отец был из другой породы. Он хотел остановить поезд, но было поздно.
Читатель! Если у тебя есть дети и внуки, читай эту книгу как предостережение. И не думай, что судьба твоих детей сложится так же удачно, как моя.
Мне несказанно повезло: я остался жив, хотя, как и многие миллионы ни в чем не повинных людей, был обречен на смерть. Я остался жив и обязан рассказать об этом. Вот почему я пишу о том, что помню, что знаю.
Дело моего отца
Количество мелких «в масштабе великих преобразований» несправедливостей множилось, к ним привыкали, к ним относились как к жертвоприношениям Минотавру. Тридцать седьмой знаменателен тем, что его жертвы в своем чудовищном большинстве не подходили ни к одной из групп, погибавших раньше, но шли вслед за ними и погибали вместе с ними.
Когда я думаю об этом, то чаще всего вспоминаю наркома внутренних дел Узбекистана Загвоздина. Звали его, кажется, Николай Алексеевич, был он комиссаром госбезопасности какого-то ранга, а раньше, как мне говорили, матросом.
Летом тридцать седьмого он часто бывал у нас дома и на даче. Иногда они долго вдвоем с отцом играли на бильярде и оба были одинаково мрачными. Не помню я никакой враждебности между тем, кто ждал ареста, и тем, кто ждал, когда ему дадут приказ об аресте.
Загвоздин погиб.
Помню, как он мрачнел и мрачнел в то лето. Не знаю, есть ли у него дети, есть ли внуки. Как пережили они то время, что они думают про это? А лето тридцать седьмого года в Ташкенте было страшным.
Спешно уехал в Москву искать правду снятый с работы председатель Совнаркома Узбекистана Файзулла Ходжаев. На место Ходжаева был назначен новый председатель Совета народных комиссаров Абдулла Каримов. (Я уже упоминал о нем. После ареста он выбросился из окна.) Он принадлежал к породе черных узбеков, был очень смуглый, крепкий, уверенный в себе человек. Абдулла Каримов был другом моего отца. В газетах появились статьи о новом председателе Совнаркома, его большой портрет, а через две-три недели после этого Каримова арестовали. Был арестован и давний друг отца Акбар Исламов, рабочий-наборщик в 1917 году, потом активный коммунист, человек по тем временам весьма образованный и до того красивый и обаятельный, что, учась в Москве, увлек красавицу грузинку, женился на ней и родил сына Темура.
Хороший у него сын. Как говорят, это единственный из узбеков, кто так хорошо знает грузинский язык и обычаи. Темур живет в Тбилиси, по-русски говорит с красивым грузинским акцентом и поднимает тосты за то, чтобы наши отцы на том свете дружили так же, как они дружили на этом.
Вместе с А. Каримовым и А. Исламовым почти одновременно арестовали еще двух членов ЦК Узбекистана. Отец позвонил Сталину.
Знаком его близости к Сталину всегда было то, что отца беспрепятственно соединяли с ним. Отец позвонил Сталину и сказал, что он не понимает действий НКВД, ибо Абдулла Каримов — человек вполне проверенный, безупречный и не может быть замешан ни в каких контрреволюционных делах. Не знаю, говорил ли отец о других, но о Каримове — точно. Я не знаю, что отвечал ему Сталин, знаю зато, что после этого разговора, кажется, в июле 1937 года или в августе, отца со Сталиным больше не соединяли.
Отец знал, что это значит, и не сомневался, что теперь и самого его арестуют.
Где-то в августе учительница музыки пожаловалась отцу, что я ленив и непослушен. Я действительно был ленив и непослушен. Отец позвал меня к себе в кабинет и долго с какой-то тревогой втолковывал, что я должен учиться, что я должен научиться работать, что я должен приготовиться к трудной самостоятельной жизни, ведь мало ли что может случиться.
— Ну что может случиться? — спросил я у папы.
— Мало ли что, — сказал отец. — Ну, а вдруг я помру.
— Мама будет, — ответил я. У меня выработался иммунитет к воспитательным разговорам.
— Ну, а если мама помрет?
Предположение показалось мне невероятным, казалось абстрактной задачей, книги про сирот я читал, и сказал:
— Тогда я буду вещи продавать.
Отец махнул рукой.
В конце августа он сказал моей няне:
— Лиза, соберите Рыжкины учебники и одежду. Он будет жить у дедушки в Москве.
Я страшно обрадовался. Дедушка меня баловал, а отец держал в строгости. Я и не задумался тогда, почему это отец отправляет меня из Ташкента в Москву. В этом не было резона, но я и не искал его. Думал, что мне повезло.
Мы ехали нашим салон-вагоном. Вместе с нами ехали несколько партийных работников из ЦК Узбекистана — кто на курорт, кто просто в Москву по делам. Ехала и секретарша отца — Лена. Мы с Леной играли в подкидного дурака, а отец со своими товарищами — в преферанс.
Однажды он послал меня в свое купе не то за карандашом, не то за бумагой. На письменном столе я увидел ужасную картину: флакон с одеколоном упал, притертая пробка выпала, одеколон растекся по столу и залил удостоверение члена ЦК ВКП(б). Отец очень дорожил и гордился этим удостоверением, а тут я увидел, что буковки на нем расплылись, чернила затекли и фотокарточка намокла. В страхе я прибежал к отцу. Я боялся, что он подумает, что это я опрокинул флакон. Отец только махнул рукой:
— А, пусть…
Странно было и в Москве. Отец никогда не баловал меня, а тут вдруг проявлял ко мне особую нежность.
— Лена, — сказал он, — вот вам деньги, походите по магазинам и купите Рыжке игрушек. Какие он захочет, такие и купите.
Мы ходили с Леной по магазинам. Были в ЦУМе, еще где-то. Там была масса игрушек. Мне нравились многие. Но я не решался попросить их. Я боялся, что отец скажет, как говорил часто: «Ну и барчук! Просто безобразие».