– …У вас, где-то в провинции, он может найти подтверждение своей старой гипотезе. Сегодня, я надеюсь, он объяснит подробнее. Но он хочет, чтобы туда, в вашу глубинку, я поехала вместе с ним. Он прекрасно знает старославянский язык, но говорить на современном почти не может, и совсем не ориентируется в здешней жизни! Это продлится не более трех дней. Он сам вовсе не жаждет здесь задерживаться, слишком уж милы ему привычные условия, европейские, – но в то же время он фанатик истины… – Она сделала паузу. Подождала.
Богдан, уже понимая, к чему клонится дело, подавленно молчал.
– Ты отпустишь меня на три дня? – спросила Жанна. В ее голосе прозвучал вызов.
Стало тихо. Лишь приглушенные звуки пипа , медленно, с невыразимой печалью наигрывавшей лезгинку, мягко лились из стилизованных под сидящих львов колонок, подчеркивая тишину.
Богдан тяжело вздохнул. Поправил очки.
– Конечно, отпущу, – сказал он. И добавил после паузы: – Но мне будет не хватать тебя.
Богдан помолчал, собираясь с мыслями. Удар был слишком внезапным. Но следовало принять его мужественно и не огорчать Жанну изъявлением своей скорби – ведь она все равно должна ехать, ей для дела нужно. И он принужденно улыбнулся:
– Как я буду без твоего лукового супа…
"Вот и все, что его волнует!" – с горечью подумала Жанна. У нее едва слезы не навернулись на глаза. Но показать свою боль было нельзя. Она громко засмеялась.
– Пока ты был в Управлении, я сготовила тебе во-от такую кастрюлю! Самую большую, какая нашлась в доме!
Богдан через силу ответил ей в тон:
– Ну, тогда три дня я как-нибудь стерплю.
Помедлив мгновение, она вскочила и торопливо прошла к выходу из харчевни, потом поднялась по крутым ступенькам и исчезла снаружи – только жалобно прозвенели колокольцы над дверью; точь-в-точь как в тот вечер, когда заведение Ябан-аги осчастливила тайным посещением принцесса Чжу.
Ябан-ага перегнулся через стойку и негромко, понимающе спросил:
– Подавать?
– Когда войдут, – ответил Богдан.
Они вошли.
"Человек иллюзий" был человек как человек: слегка вытянутое лицо, слегка оттопыренные уши, очки на пол-лица. Средних лет, но вполне подтянутый и моложавый; и очень галантный. Конечно, и по одежде, и по манерам сразу можно было узнать в нем гокэ, но взгляд у него был доброжелательный, улыбка – вполне естественная, костюм – отнюдь не вычурный. Он с удовольствием ворковал с Жанной на их по-своему красивом наречии, и она ему с удовольствием отвечала; и Богдан со смутным чувством не столько ревности, сколько невосполнимой утраты понял, что не понимает практически ни слова. А Жанне встретить соотечественника и говорить на родном ей с детства языке, похоже, до смерти приятно; и всегда будет так.
Впрочем, разве может быть иначе? Разве можно обижаться на ребенка, который свою маму любит больше, нежели чужую? Это нормально; вот если бы оказалось наоборот, детские психологи наверняка пришли бы в ужас. Ведь еще наш Учитель Конфуций говорил: "Всякий феникс славит ветви того утуна , на коем свил гнездо". Разве можно обижаться на человека, которому родной язык милее и слаще чужого? Подобная обида так же несообразна, как если бы младшая жена вдруг принялась ревновать мужа к старшей…
"Жанна уедет насовсем", – понял Богдан, церемонно вставая.
Они обменялись с месье Кова-Леви вполне дружелюбным европейским рукопожатием. Поджарый француз приветливо улыбнулся. Потом кинул любопытный взгляд на неизменно пребывающего в харчевне йога Алексея Гарудина и на стоящую перед ним кружку с пивом, – но ничего не сказал.
– Профессор говорит, что очень рад познакомиться с моим другом, о коем он слышал столько лестного, – перевела Жанна, – и выражает восхищение той истинно ордусской атмосферой, которую он сразу ощутил в этом заведении. Оно очень напоминает ему средневековый пиратский кабак где-нибудь на Антильских островах.
"Почему, собственно, пиратский?" – недоуменно подумал Богдан и невольно скосил глаза на Ябан-агу: слышал ли. Ябан-ага явно слышал, потому что его приветливая улыбка сразу сделалась слегка примороженной. Впрочем, что взять с варвара… Надо было отвечать. Ай люли, да трежули, вспомнилось Богдану, и он, светски шевельнув пальцами, произнес:
– Се тре жоли.
Жанна подарила Богдану восхищенный взгляд, а затем гордо стрельнула глазами на француза: вот какой мужчина здесь у меня! Кова-Леви одобрительно закивал Богдану: мол, понял. И они расселись. Ябан-ага с каменным лицом открыл специально припасенную бутыль "ихнего бордо" и разлил кислятину по бокалам, а затем принес первую перемену.
Постепенно раскручивалось бойко жужжащее веретено ученой беседы. Жанна переводила; она была возбуждена и оживлена сверх меры, глаза ее сверкали, лицо раскраснелось от того, что она, как ни крути, находилась сейчас в центре внимания двух очень разных, но в равной степени чрезвычайно лестных ей мужчин. Один – любимый, другой – едва ли не боготворимый. Один – восхитительно чуждый и экзотичный, зато муж, уже знакомый каждой интонацией голоса и каждой клеточкой кожи; другой совершенно свой, но великий и недосягаемо парящий в горних высях. И она необходима обоим. Они без нее как без рук. Время от времени в потугах беспредельной вежливости и уважительности Богдан, конечно, старался изобразить что-нибудь наподобие "Жё с трудом понимаю вотре структюр сосьяль!"; французский гуманист, который, как видно, в отличие от вежливого Богдана все понимал, в ответ рубил сплеча: "Лё тоталитарсм ордусьен э не совсем бьян!" Но без Жанны они, конечно, даже пары связных фраз друг другу бы не сказали. И, сознавая это, Жанна была особенно раскованна и прекрасна.