Он повернулся и открыл дверь купе. Я не выдержала и сменила гнев на милость:
— Оставайтесь, Николай Иванович, и рассказывайте, какими судьбами вас занесло в Абиссинию.
Супруг мне не говорил, что путешествовал в тех краях.
— Для этого мне придется начать с самого начала, — сказал Аршинов. — Иначе вам будет трудно разобраться, что к чему.
— Так начинайте, все равно Варшава не скоро. Вместе дорогу и скоротаем.
— Извольте. К слову, родился я в Царицыне, в купеческой семье. Предки наши чем только не торговали: дровами, скобяным товаром, дегтем, салом. Гоняли по Волге баржи, командовали бурлаками. А вот отец мой, Иван Севастьянович, в делах был неудачлив, да и пил много. Однажды, в поисках лучшей доли, забрал семью и отправился на Кавказ. Сказывали, что места там хлебные, а погода жаркая.
В семье было семеро детей, я старший. Воспитанием моим занимались мало, вернее, не занимались вовсе, и рос я отпетым сорванцом. Мать была занята с младшими детьми, отец ездил по аулам, скупал ковры, браслеты и кинжалы. Потом спускался в долину и перепродавал товар, немного накидывая к цене. Он никогда не брал меня с собой, а мне хотелось собственными глазами увидеть мир, ведь до пятнадцати лет я знал только то селение, в котором мы жили. Однажды я бросил учебу и сбежал из дома — моря и горы манили меня, мне хотелось испытать новые ощущения, стать наконец свободным.
Чем я только с тех пор не занимался: водил караваны с контрабандным табаком из турецкого Батума, ходил вниз по Дону через стремнины на утлой лодчонке, ловил диких кабанов, клеймил скот. И все это для того, чтобы денег заработать да самому себе доказать, чего я стою как мужчина и казак. Головы не жалел, будто не одна жизнь у меня, а по меньшей мере дюжина. И не брали меня ни пуля, ни нож — как заговоренный был.
В семьдесят седьмом году меня занесло на войну с турками. Попал я в полк к Константину Виссарионовичу Комарову, генерал-майору. Великой души был человек. Когда отступали, он приказывал останавливаться и ставить самовары, чтобы поить раненых чаем.
Горячее было время, хоть и ноябрь месяц. Мы брали крепость Каре. Ночь, темно, хоть глаз выколи. Ветер ревет, к земле пригибает. Я крикнул: «За мной, мои ребятушки! Не посрамим Россию!» — и бросился на стену. Турки обстреливали нас из винтовок Мартини-Генри и просто бросались камнями, если у них кончались пули. А когда им удавалось сбить кого-либо из наших, они вопили от радости. Наши солдаты падали, словно спелые яблоки. Бедняги… Но крепость была взята!
На той войне мне и посчастливилось, и не повезло. Счастье было в том, что тяжелая пуля, выпущенная из вражеской винтовки, не сразила меня наповал, а лишь слегка задела, правда, и этого «слегка» более хлипкому человеку вполне хватило бы, чтобы отдать Богу душу. А не повезло потому, что турки захватили меня в плен, раненного и истекающего кровью. Не дай Бог никому попасть в турецкий зин-дан: из этой ямы сбежать почти невозможно. Но я сбежал! Вот этими самыми руками и обломками глиняных черепков я выкопал путь на волю, а затем, пережив тяготы и лишения, оказался в Персии. Но и там мне не повезло: персы поймали меня как подозрительного бродягу, увидели, что на мне турецкие шальвары — я в тюрьме выменял их на шапку, и приняли за турецкого шпиона.
У персов, как и у турок, суд вершится быстро, без всякого следствия. Попался подозрительный — казнить его, тем более если пойманный не магометанин. Вот так и со мной. Персы народ низкорослый, я среди них возвышался что дуб среди подлеска. Сразу ясно: шпион — все видит издалека.
Уже приближался мой смертный час, меня вели к виселице, руки-ноги в кандалах, я — в рубище, народу на базарной площади — тьма! Я смотрел на синее небо, думал, что мало успел, что жизнь так бесславно кончается, и тут… Налетела конница вольных казаков и освободила меня!..
Аршинов даже вскочил с места, пытаясь изобразить сцену своего спасения. Откуда в Персии появилась целая конница казаков, мне было неведомо. Но поезд мерно покачивался, в купе пахло ванильными сушками, которые кондуктор добавил к чаю, и я, улыбаясь про себя, покорно внимала легендам новоявленного барона Мюнхгаузена.
— Вы прекрасно рассказываете, господин Аршинов, — заметила я, когда казак замолчал, чтобы перевести дыхание. — Я даже не замечаю времени. Все так волнующе и правдиво — картины просто встают перед глазами. Но когда вы дойдете до Абиссинии? Я вся в нетерпении.
Не беспокойтесь, Аполлинария Лазаревна, обязательно дойду. Времени предостаточно, запаситесь терпением. Мне так приятно вспомнить прошлое, да еще в обществе столь очаровательной дамы. — Аршинов подкрутил ус и продолжил, как ни в чем ни бывало, свое повествование: — Казаки провозгласили меня атаманом своей вольницы, дали коня, оружие, новую одежду и шапку. Все у нас было: сила, молодость, кураж. Не было только земли, где мы могли бы обустроить свое поселение и жить в довольстве, неся службу царю-батюшке и России. Так и мыкались с места на место, как цыгане кочевые. Надоело нам скитаться, плохо человеку без пристанища. 1де хаты ставить? 1де коров пасти? Неужели в необъятной России-матушке, от моря до моря, не найдется земли для нескольких десятков бравых парней? Не было бы счастья, да несчастье помогло. Пришли мы к Черному морю, и я обратился к генерал-губернатору Сухумского округа, князю Дондукову-Корсакову с просьбой: пусть разрешит нам создать для казаков-хлебопашцев станицы. Будут они землю пахать да кавказскую границу от нехристей-бусурман охранять. И нам хорошо, и государству спокойнее, когда такие молодцы, как мои орлы, границу охраняют. Князь оказался достойным человеком и милостиво согласился удовлетворить мое прошение. Выделил более сотни десятин в Кутаисской губернии и начертал собственноручно резолюцию: «Сим жалую надел, величиной сто сорок десятин, во создание станицы с тем, чтобы вольные казаки на земле осели и хлебопашеством, вкупе с ратным делом, пользу приносили государю императору и отечеству». Хороший был человек князь, не чета папаше.
— Вы и с его отцом знакомы были? — удивилась я.
— Нет, ну что вы, Аполлинария Лазаревна. Тот, поди, четверть века как помер. Просто я по пушкинской эпиграмме понял, что это был за человек. Поэт, он зря не напишет.
— Вы и Пушкина читаете? — ахнула я.
— Конечно. И «Ниву» с картинками, а также Толстого и Достоевского. За душу они хватают своими историями.
— Понятно. Славный вы человек, Николай Иванович. Рассуждаете обо всем. Книги любите. Кстати, интересно, что за эпиграмма? Вы ее помните?
— Помнить-то помню, — неожиданно смутился он, — да сомнения мучают.
— Какие?
— Как бы вред мы не нанесли этим едким стишком. И еще там неприличное слово имеется. А вы дама. Тонкого воспитания.
— Так это же сам Александр Сергеевич написал, — возразила я. — Он зря не напишет. Читайте. Потом вместе посмеемся, если эпиграмма действительно злая и остроумная.
— Как скажете… — согласился Аршинов. — За что купил, за то продаю…
Казак встал, заполнив собой все купе, и громко продекламировал:
В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь;
Почему он заседает?
Потому что жопа есть.16
И мы оба расхохотались от души. Потом, утирая слезы, я спросила Аршинова, довольны ли казаки наделенными землями, не мало ли им нарезали?
Николай Иванович, мгновенно посерьезнев, ответил так:
— К сожалению, эта история оказалась сказкой с грустным концом. В тот год лето выдалось засушливое, пшеница полегла. И спустя некоторое время станица прекратила свое существование. Казаки разбрелись кто куда: некоторые с семьями вернулись за Дон, другие вновь отправились грабить караваны, и я остался один.
Удрученный крахом своих надежд, я выправил новые документы, отправился в Турцию и там, в Константинополе, зашел помолиться в храм Святой Софии. Я просил Святую Софию направить меня, дабы не прожить бесцельно жизнь и не растратить впустую силы.
16
Эпиграмма А.С. Пушкина, написанная в феврале 1835 года на князя М.А. Дондукова-Корсакова, председателя петербургского цензурного комитета, назначенного вице-президентом Академии наук по протекции президента Уварова. (Прим. авт.)