Выбрать главу

— Да что вы говорите?!

— Конечно! Он рассказывал о юной жене, которую любил всем сердцем. Как я сразу не понял, что это вы? Он же мне вас описывал.

— Науку Владимир Гаврилович любил не менее, — вздохнула я, отворачиваясь. — Она у него была на первом месте, а все остальные, включая меня…

Слезы предательски навернулись на глаза, и я промокнула их платочком.

— Полно, полно, дорогая госпожа Авилова. Не расстраивайтесь так. Вам довелось встретить и полюбить удивительного человека, и, думаю, вы благодарны Создателю за те несколько лет, что провели вместе с Владимиром Гавриловичем. Ведь верно?

Я молча кивнула.

— Расскажите лучше, чего вы ждете от Парижа? Решили развеяться или по делам каким-нибудь?

— Да как вам сказать, Николай Иванович… — Я с радостью сменила тему разговора, — Давно не была в Париже, соскучилась. На выставке хочу побывать, по магазинам модного платья пройтись, к художникам заглянуть, да просто парижского воздуха вдохнуть…

— К художникам? — оживился он. — Люблю художников, веселые парни. Только натурщиц выбирать не умеют. Как глянешь — плакать хочется, одна другой тоще. Женщина, она должна радовать глаз приятными округлостями. А углов у нас самих хватает! — Аршинов оглушительно расхохотался. — И что вы намерены купить из картин?

— Не знаю, наверное, импрессионистов, — ответила я и тут же спохватилась: вдруг мой собеседник не знает, кто это? Неудобно получится.

Но Аршинов и бровью не повел, его не так-то легко было оконфузить.

— Что ж, порекомендую вам парочку галерей, — сказал он с видом знатока. — Вот, например, галерея «Буссо и Валадон» на бульваре Монмартр. Очень, очень достойная. Картины представлены от маленьких до огромных, в полстены. Хоть в присутственное место вешай — все собой закроет. И директорствует там брат этого ненормального художника, что ухо себе отрезал, а потом то ли застрелился, то ли еще как с жизнью покончил, как его бишь… Галерейщика-то Теодор Ван Гог зовут, а вот брата его, нет, не помню… Что еще сказать?.. На улице Форе в девятом доме тоже картины продают. Но дорого, и картины мелковаты. За что такие деньжищи отваливают за картинку размером с носовой платок — не пойму. Потом у Дюран-Рюэля… Эх, не помню больше.

Спасибо, — я смеялась так, что у меня заболело под ложечкой. — Вы все очень подробно рассказали. Надо записать, а то иначе я не запомню. Очень ценные рекомендации.

— Вот по модисткам я не специалист. То есть знаком с парочкой, но не по белошвейной части.

Боясь, что разговор перейдет на скабрезности, я поспешила вернуть беседу в прежнее русло:

— А вы любите живопись, Николай Иванович?

— Как вам сказать, дорогая Аполлинария Лазаревна… Я люблю понятную живопись. Ну, например, лубок «Как мыши кота хоронили», или озеро с лебедями, или купчиху в шали. А ведь черт-те что иногда намалюют и возвещают: «Я так вижу!» Аж плюнуть хочется. Я и плевался. Так одному художнику и сказал: мол, что же ты, садовая твоя голова, рисуешь? А он мне гордо: «Это, Коля, импрессьон! Впечатление. Не по твоему суждению — только подготовленные люди могут в этих картинах что-либо понять». А ты мне, неподготовленному, неученому лапотнику, нарисуй картину, да так, чтобы я понял: это дерево, это стол, за столом девица сидит, чай пьет. Канарейка в клетке, герань на окне. Ведь такую картину на стенку повесишь — глаз радуется!

— Ну, может, у французов другие понятия о красоте? — возразила я. — Им герань на подоконнике не нужна, им надобно что-то другое.

— Да какой он француз? — воскликнул Арши-нов. — Наш, русский парень, Андрюха Протасов. Стал бы я такие турусы на колесах по-французски разводить! Это я русскому говорил.

— Как его зовут? — не поверила я своим ушам.

— Андрей Протасов, художник. С полгода как приехал в Париж учиться мастерству. Заводной малый, столько сил в нем! Запрется, бывало, в своей мансарде, день и ночь пишет, пишет, когда спит — неизвестно. А как зайдешь к нему глянуть на картины — одни кляксы да полосы. У меня на Кавказе ослица была. Если бы я догадался ей к хвосту кисть с краской привязать, ничуть не хуже вышло бы.

— Где он живет? — перебила я Аршинова. — На улице Турлак?

— Да, — кивнул он. — Именно там. Паршивое местечко, под самой крышей. Семь потов сойдет, пока вскарабкаешься. Но я ходил — Протасов отменный собутыльник. Ох, и горазд пить! Мы с ним как-то раз сидели в кабачке на площади Бланш, так гарсоны нас до трех ночи выпроводить не могли. А вы его тоже знаете?

— Знаю. Он мне придумал гостиный гарнитур, — спокойно ответила я, хотя ровный голос дался мне с трудом. Неловко было расспрашивать о любовнике человека, знавшего и уважавшего моего покойного мужа. Во мне все кричало, и я с трудом сдерживалась, чтобы не пытать Аршинова. — Господин Протасов учился в школе живописи и очень хотел поехать в Париж совершенствовать свое мастерство. Рада, что ему это удалось. И что, его картины пользуются успехом?

— Кто ж знает? — пожал плечами Арши-нов. — Может, и найдется дурень, простите великодушно, что купит его мазню. Рисует себе кружочки да черточки и созерцает. Мазнет холст, отбежит, головой покрутит и снова на картину бросается, словно крепость берет. Так и бегает многие версты на одном месте. Жалко мне его.

— Почему?

— Протасов ведь сам, своими руками талант в землю зарывает! Арапчонка моего, Али, за пять минут нарисовал! И похоже: как живой на картинке. А он ищет чего-то, переживает, пьет. Выглядеть плохо стал — осунулся, постарел даже, с лица спал. Сколько раз я ему говорил: Андрюха, у тебя такое ремесло в руках! Ты же портреты рисуешь один в один. Так займись делом, я тебе богатых клиентов найду; так нет же — обиделся, что я его труд ремеслом назвал. «Да, — кричал он мне, — ты прав, Николай, ремесло это! Низкопробное! Точное слово для меня и моей мазни! А я для души хочу, для высокого искусства творить!» Вот какие дела, дорогая госпожа Авилова.

Я не могла открыть Аршинову мое истинное отношение к Протасову, поэтому мне приходилось только поддакивать да сочувственно кивать. Сердце рвалось, когда я слышала горькие и несколько уничижительные слова моего собеседника.

— Кроме вас, у него есть еще друзья в Париже? — спросила я. — Или он анахорет и мизантроп?

— Трудно сказать. Андрей нелюдим, и друзей у него нет. Да и времени тоже — как свободная минутка выпадет, тут же за кисти хватается. Мало ему учебы — свое малюет. Постойте, вспомнил. Он со стариком одним дружбу водит — странный старик, вечно от него какой-то кислятиной воняет. И серой, как от черта, прости меня Господи за такие слова.

— А с женщинами у него как? — не выдержала я, но Аршинов не обратил внимания на то, что у меня дрогнул голос.

— Женщины? У художников всегда девиц, словно блох на моське. Есть одна девица, что иногда у него ночует, — натурщица Сесилька, черненькая такая барышня, худосочная, как они все. Больше не припомню. Я ведь мало с художниками и натурщицами разговаривал. Они как начнут о своем чирикать: тон, цвет, краска такая, кисть сякая — стою дуб дубом, двух слов связать не могу, да и неинтересно мне. Во французском слабоват, я все больше по-турецки да по-амхарски говорю, Андрей частенько бывал моим переводчиком.

Слова Аршинова о черненькой натурщице неприятно резанули меня, и, чтобы скрыть волнение, я задала невинный вопрос:

— Что это за язык — амхарский? Красивый? Никогда не слышала.

— Эфиопы на нем говорят, — ответил Аршинов. — Голоса у них тонкие, слова выводят, как певчие на клиросе. Мне с моим басом трудновато приходится, поначалу вовсе не понимали.

В этот момент дверь отворилась, и в проеме показалась голова арапчонка. Он сверкнул глазами, похожими на две спелые сливы, и высоким голоском протараторил несколько фраз.

— Вот вам и амхарский, госпожа Авилова, — хохотнул казак и что-то ответил мальчику. — Мне пора, мальчик соскучился, ведь несколько часов мы с вами беседовали. Было приятно поговорить. Может, еще и увидимся в Париже.