— У него под матрасом.
— Понятно.
— Я протестую! Это она мне их подбросила! — крикнул князь.
— Вот видите, мадам, — обратился ко мне Донзак, — как нехорошо преступать закон. Не зашли бы вы в комнату к этому человеку, он не смог бы сейчас вас обвинить.
— Если бы я к нему не зашла, вы бы еще долго разыскивали преступника.
— Рассказывайте, как было дело, князь, — приказал Донзак. — Иначе вы не доживете даже до суда! А расскажете — можете надеяться на снисхождение.
— Хорошо, — кивнул тот, и на его мрачном лице появилась сардоническая усмешка. — Я расскажу, но совсем не для того, чтобы вымолить снисхождение суда. Я сужу себя гораздо строже, чем кто-либо другой.
Во Франции я нахожусь в многолетней эмиграции, путь на родину, в Россию, закрыт для меня уже более четверти века, и все эти годы меня не оставляла мысль вернуться и продолжить начатое дело — борьбу с тиранией и монархическим строем. Россия должна быть республикой!
Но все упиралось в деньги. Меценат и миллионщик Герцен, на деньги которого жила русская община за границей, умер в тот год, когда я бежал в Париж, а другие не были столь щедры. Я женился на богатой буржуазке, которой захотелось присовокупить к своим деньгам еще и мой княжеский титул, и надеялся, что смогу на ее средства осуществить свою мечту. Но действительность жестоко меня разочаровала: супруга, находившаяся под влиянием своего отца, ни за что не желала подпускать меня ни к своим деньгам, ни к управлению двумя мануфактурами, поэтому я довольствовался лишь скромным содержанием, не соответствующим моему аристократическому происхождению, и мне оставалось вести тихую, размеренную жизнь, посещая литературные и художественные салоны.
Я вновь попытался найти смысл жизни после кончины супруги. Но опять остался без денег: по завещанию она отписала мне проценты с ренты, основной капитал был мне недоступен.
Однажды, гуляя по залам Лувра, я увидел молодого художника, копирующего женскую головку с картины Фрагонара. Я поразился точности его руки и похвалил копию. Мы разговорились. Он оказался моим соотечественником Андреем Протасовым.
Мы стали встречаться, иногда в музеях, иногда в пивных. Говорили только об искусстве и России. Я рассказал ему о себе, о том, что надеюсь увидеть родину счастливой и свободной, но, к сожалению, у меня нет ни гроша.
Как-то раз, глядя на его особенно удачную копию Энгра, я заметил: «Вот если бы эта картина выглядела старой, ее можно было бы продать за большие деньги». Я не знал тогда, что мои слова запали Андрею в душу. Он ушел, а спустя некоторое время мы вновь встретились, и Андрей показал мне ту же картину. Но я ее не узнал: краска потрескалась, края холста потемнели и обтрепались. «Как вы смогли этого добиться?» — спросил я. «Неважно, — отмахнулся он. — Не в этом дело. Вы бы смогли продать эту картину?» — «А почему бы вам самому ее не продать?» — спросил я. «Одно дело, если картину продает князь, пусть даже обедневший, а другое дело — художник. Это наводит на подозрения, — ответил Андрей. — Попробуйте продать ее как безделушку, как искусно состаренную копию. Может, за нее дадут больше, чем за свежий ученический холст». — «Хорошо, я попробую», — ответил я и отнес картину Себастьяну Кервадеку, с которым был немного знаком. Я сказал ему, что эта картина из фамильного собрания моей жены, а продаю я ее потому, что сильно нуждаюсь в деньгах. Владелец галереи взял картину на проверку и, удостоверившись в том, что она действительно старинная, выплатил мне приличную сумму, половину которой я отдал Андрею.
Протасов писал на удивление быстро. Он никогда не делал точные копии, часто не прорисовывал детали, чтобы картина выглядела как предварительный набросок, менял ракурс, фон и освещение. Эта гонка подрывала его здоровье — он выглядел плохо, дышал вредными испарениями, но работал как одержимый. Я относил картины Кервадеку, а тот просил еще и еще, так как на них был устойчивый спрос. Выплачивая мне деньги, Себастьян не раз замечал, что моя любовница стоит мне недешево — он думал, что я продаю коллекцию ради женщины.
Мне безумно хотелось узнать, что Протасов делает с картинами. Ведь я тогда смог бы нанять еще художников и увеличить свой капитал. Но сколько я ни следил за ним, так ничего и не смог выяснить. Я знал, что у него появилась возлюбленная, что он общался с художниками-импрессионистами, но кто помогает ему старить картины, я так и не определил.
Однажды Протасов пришел ко мне взбешенный и рассказал, что был в галерее Кервадека. Он увидел там свои картины, которые хозяин выдавал за подлинные. Расспросив Кервадека, Протасов понял, что тот не обманывает, а действительно уверен в том, что картины настоящие. Его также поразили цены: небольшой эскиз стоил пять тысяч франков, а картины побольше — дороже в несколько раз. Художник кричал, что я обманул его, что завтра он пойдет к Кервадеку и скажет, что эти картины писал он, но он не желает обманывать покупателей… Я понял, что меня ждет крах.
Весь вечер я размышлял, что же делать. Протасов был реальной угрозой моему безбедному существованию, к которому я быстро привык.
Я предложил ему вечером прогуляться по берегу Сены и спокойно обо всем поговорить. Он согласился и в сумерках пришел в условленное место. Незаметно подойдя сзади, я накинул ему на шею удавку и сбросил безжизненное тело в воду, надеясь, что меня никто не заметил.
Но смерть художника только отдалила финансовый крах. Мне нужно было завладеть секретом старения картин, чтобы нанять других рисовальщиков. И я вспомнил, что у Протасова осталась в N-ске любящая его женщина. Он сказал мне, что получил от нее письмо, — она едет в Париж. Вполне вероятно, что художник мог открыть ей в письме свою тайну.
Я отправился на улицу Турлак и подкупил консьержку — попросил сообщить мне, когда приедет русская дама, которая будет спрашивать Протасова. А если консьержка порекомендует даме отель «Сабин», где я снимал комнату, то может рассчитывать на дополнительное вознаграждение. Так и вышло: мадам Авилова приехала в Париж и поселилась на авеню Фрошо.
Я стал следить за Полиной. Она познакомилась с подругой Андрея — Сесиль, и две дамы вполне могли договориться за моей спиной. Я решил, что этому не бывать.
Однажды Авилова пригласила меня к себе в комнату и показала рисунки Протасова. На одном из них я увидел русского министра иностранных дел и некоего господина в клетчатой пелерине. Мне пришла в голову мысль направить подозрения Авиловой на этого господина, и я дал ей понять, что в смерти Андрея виновата большая политика. Поэтому, идя на очередное опасное дело, я надел такое же пальто с пелериной и приклеил рыжие бакенбарды, чтобы походить на виконта.
Рано утром я пришел к Сесиль, которая меня знала — Андрей нас знакомил, и потребовал рассказать, откуда у Андрея старинные картины. Она сказала, что их ему дает сумасшедший алхимик. На вопрос, где он сейчас, я получил ответ: «В клинике Эспри Бланша». Не знаю, чем я себя выдал, но Сесиль поняла, что я убил Андрея, поэтому мне пришлось задушить и ее тоже. К моему удивлению, решиться на это оказалось намного легче, и не потому, что девушка физически была слабее Андрея: тому, кто совершает преступление вторично, оно уже кажется дозволенным.
Поняв, что Авилова подозревает в совершенных преступлениях виконта де Кювервиля, я обрадовался — мне это было только на руку. А в казино «Мулен Руж» я лишь постарался укрепить ее в этой мысли.
Однако я не смог найти приятеля Протасова, который, как я был уверен, помогал ему старить картины, поэтому я подбросил записку о сумасшедшем колдуне Авиловой в комнату. Мне был понятен характер этой женщины: она любила Протасова и хотела разоблачить убийцу.
Я боялся, что Авилова или полиция найдут что-либо в мансарде художника, прежде чем я там все обыщу. Поэтому я отправился туда и принялся искать. Я так увлекся, что не заметил, как дверь открылась и в комнату вошла девушка, соседка художника. Она была в домашних, стоптанных туфлях и фартуке. Я ударил ее по голове, она упала, и мне пришлось поджечь мансарду, чтобы скрыть следы моего пребывания там.