Асахина, одевшись, до упора раздернул фусума, превращая гостиную в открытую веранду. Снаружи было уже темно. Ночь скрыла и лесопилку, и вырубку, и ту проплешину выше по склону, где когда-то, видимо, и стояла сгоревшая в войну деревня Уэмура.
Уэмура, неприметное названьице, захолустное место — хотя новая столица так близко, что с вершины горы наверняка можно увидеть и ее, и залив… Название деревни, имя человека. Но совпадение — еще не доказательство. И сходство с покойным дайнагоном Аоки — не преступление. И участие покойного дайнагона в заговоре против сёгуна не доказано, а и было бы доказано — по теперешним временам ненаказуемо, не вешать же все правительство. Как было бы хорошо, господин Уэмура, если бы вы клюнули на приманку и показали здесь свой точеный носик. Даже если не получится вас достать… За ваше присутствие, господин Уэмура, я бы отдал и эту шлюху из Нагасаки с ее мужем, и их холуя Синдо и даже Ато. Точнее, не отдал бы, конечно, — а так уж и быть, оставил сердобольному инженеру. Вы себе не представляете, госпожа Мияги, на что способны по-настоящему добрые люди, если их сердце растравить страданиями ближнего. Они тогда делаются страшнее прожженных ублюдков вроде меня. При виде некоторых художеств все заморские идеи и намерение договариваться пропадают очень быстро. Честно говоря, на это и рассчитываю.
— Что за ночь, — инженер досадливо поморщился.
Сайто внутренне с ним согласился. Ночь — как картинка: вверху звезды, внизу светлячки, сосны шумят, и где-то в отдалении хнычет сякухати[73]. Если бы еще и сакура цвела, совсем бы вышла уличная гравюра на три краски…
— А вон, кажется, за нами идут, — инженер подобрал меч. Его мундир не был приспособлен для ношения оружия — зачем железнодорожнику? — и оружие он весь день таскал как трость, то подмышкой, то в руках. А револьвер вернулся в портфель.
Над тропинкой парил фонарик — человек, несущий его, был одет в черное.
— Вам не кажется, — спросил инженер, — что здесь несколько перебирают по части принципа югэн?[74]
— Недобирают, вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что решения здесь принимает не Синдо. Его бы воля — здесь стоял бы кирпичный барак, а не этот домик.
— Господа просят вас к ужину, — сказал сопровождающий. Асахина спустился с крыльца, но речь продолжил, словно слуги тут и не было:
— И не госпожа Мияги, которая терпит японское, только пока ей это удобно. И не господин Мияги, который никогда не мог сказать, красиво ли то, что бесплатно. Кто-то еще.
— Я не помню, чтобы ваш коллега Ато интересовался стариной.
— Немногие интересуются воздухом, которым дышат, — Асахина, шагая за слугой, быстрым, но осторожным движением поймал светлячка, разжал ладонь… Светлячок улетел, осветив на миг лицо инспектора — совершенно безмятежное, даже веселое. Асахина позавидовал этому человеку, и тут же упрекнул себя.
Всхлипывания сякухати становились все громче. Нельзя сказать, что флейтист играл плохо — напротив, хорошо, дьявольски хорошо. Флейта подвешивала душу между несбыточным и потерянным — и медленно, безжалостно истязала. Асахина вспомнил вдруг одну из самых ранних своих печалей — смерть сверчка в бамбуковой клеточке.
Потом он понял — слишком рано и болезненно, — что умирают не только сверчки.
Флейта одну за другой воскрешала все потери — но не для того, чтобы подарить утешение, о нет. Ей нравилось издеваться над беспомощностью человека перед лицом мира.
Не хотелось вписываться в эту картину, в эту чужую, недобрую декорацию — которая так настойчиво затягивала сентиментального ронина из Мито. Нужно было чем-то возразить, и он прочитал из Иссы:
Инспектор хохотнул.
— С вами не так все плохо, господин инженер, как я боялся поначалу.
Слуга остановился у ворот усадьбы и перегнулся пополам:
— Сюда, пожалуйста.
Его фонарь больше не был нужен — каменную дорожку к дому освещали стеклянные шары. На полпути к крыльцу Асахина услышал скрип и стук засова: ворота, пропустив их, закрылись.
— Обстоятельные люди, — сказал инспектор. — Хороший флейтист, крепкие засовы.
— Вы не любите музыку?
— Люблю. То, что можно высказать, можно понять.
— Я понимаю, — инженер сжал губы и внимательно, как на глубоко ушедшую в плоть занозу, посмотрел на свой меч. — И музыку, и музыканта.