Выбрать главу

Через минуту, когда бледный и суетливый от начальственного нагоняя писарь занял свое место за столом и взял на изготовку перо, Кобылко опустился в кресло, закурил предложенную Барабановым папиросу, театральным жестом закинул ногу на ногу и начал рассказывать, глядя куда-то в потолок:

— Я родился на свет в семье бедного дворянина, коллежского секретаря Ивана Кобылко. Мой отец, участвуя еще в крымской кампании, был тяжело ранен. Ранение искалечило его и с возрастом все больше давало о себе знать. Он с трудом передвигался, а постоянное лечение, необходимое ему, стоило больших средств, пожалованная Государем пенсия не могла покрыть этих расходов, а доктор требовал все больше и больше. Всю тяжесть ухода за ним взяла на себя моя мать. Не щадя себя в этих заботах, она быстро подорвала здоровье и силы, рано превратившись в старуху. Я — поздний ребенок, поэтому помню своих родителей только такими — несчастными сгорбленными стариками с отчаяньем во взглядах. Мать вскоре умерла, не выдержав нагрузки, вслед за ней — и отец, оставив мне в наследство лишь долги. Все друзья и родные давно уже отвернулись от калеки — героя войны, презирали его за бедность и давно уже считали лишь обузой. Мне нечего было рассчитывать на их помощь. Так я двенадцатилетним мальчиком был направлен на пресловутый сиротский суд. О, я помню этот день как сейчас! — Кобылко сжал тонкие бледные руки в кулаки, раздавив потухшую папиросу. — Каждое лицо, каждого негодяя из попечительской комиссии, этих «почтенных граждан города», а на деле лицемеров и ханжей. Им было наплевать на трагедию ребенка, они просто разыгрывали свой мерзкий спектакль. А потом появился он, — лицо рассказчика словно свело судорогой при этом воспоминании, — этот Ян Жумайло, будь он трижды проклят! Я сразу возненавидел его гадкое лицо! Он сюсюкал со мной, словно со слабоумным, и все рассказывал про свой домашний театр, как хорошо мне там будет с другими его приемными детьми. Я сразу понял, что он помешанный негодяй, и умолял комиссию не отдавать меня ему, я был готов на что угодно — пойти в приют, пойти служить юнгой на флот, уйти в бродяги, но они только смеялись надо мной и говорили, что я не понимаю своего счастья… Только потом от других детей я узнал, что Жумайло просто подкупил взяткой этих жадных негодяев, да потом еще и накрыл им стол, чтобы отпраздновать свою подлую сделку, по которой меня просто продали, как невольника на рынке. Хотя чему я удивляюсь, мы, дворяне, ведь и сами не так давно торговали людьми, как скотом… Когда меня привезли в особняк Жумайло, он первое время пытался подкупить меня лаской, хотел, чтобы я подружился с другими детьми, но я не верил ему и вел себя как запуганный зверек. Его театр, на котором он был помешан, раздражал и пугал меня, я не хотел в нем участвовать ни под каким предлогом, и это вызывало у Жумайло ужасную досаду, ведь ради этого он и выкупил меня у попечительской комиссии. Дело в том, что его театр состоял не только из кукол — смазливых деревянных ангелочков, которых он специально, за большие деньги ездил покупать в один игрушечный магазин, расположенный в Польше, с этим еще можно было смириться. Но это было так, для ширмы, настоящий его театр, театр тайны, состоял из живых актеров, то есть из его приемных детей. А он был нашим режиссером. Мы были для него самыми занимательными куклами из плоти и крови, и он играл нами. Мне в этом театре досталась самая гадкая роль. Дело в том, что в детстве я был весьма красив особой, не мужской, развратной красотой, проще говоря — я был смазлив. Это меня погубило. Жумайло заприметил меня для своей любимой роли, я играл Дуняшку, — Кобылко нервно усмехнулся, оглядывая напряженные лица слушателей, — он требовал, чтобы я носил женское платье и вообще вел себя как девочка, чтобы лучше «вживаться в роль», по его словам. Когда я, естественно, взбунтовал, он предпринял другие меры, чтобы пробудить мой актерский талант. Он запирал меня в темную кладовку, лишенную окон, без еды и воды. Не в силах больше выносить пытку, я в конце концов смирился со своей гадкой ролью. Но негодяю было мало этого, он немедленно начал упрекать меня, что я играю без души, недостаточно кокетничаю, как следовало из его ужасной пьесы, в соответствии с которой Дуняшка должна то обнажать ножку из-под подола юбки, то крутить задом, то… Ох! Стыдно, стыдно даже говорить об этом, стыдно вспоминать! Страшно вспоминать, как я противился этой игре и как Жумайло сладострастно приговаривал, наблюдая за мной. Давал свои «режиссерские» советы. Чтобы мастерски сыграть персонажа, нужно целиком перевоплотиться в него! Вот что он говорил! Всех нас — маленьких актеров этого ужасного театра — постоянно преследовали голод и усталость, тяжелые, неудобные, пропитанные потом костюмы, которые мы не снимали целый день, причиняли постоянные страдания. Но мне доставалось больше всего, я вынужден был носить чулки, корсет, в котором я едва мог дышать, и женские туфли на каблуке. С утра до вечера нас ждали изнурительные репетиции, во время которых Жумайло не стеснялся использовать свой цирковой хлыст, если кто-то из маленьких актеров позволял себе быть нерадивым или жаловаться. А вечером снова были читки пьес и ежедневный ритуал — поцелуй ручки своего «благодетеля», обязательный перед сном. Жумайло просто обожал, когда мы становились на колени и по очереди лобызали его руку, которой он лупил нас весь день. От такой жизни я совершенно обезумел, я был сломлен. От отчаянья пытался играть блудливую Дуняшку действительно хорошо, но у меня ничего не выходило. Ведь у меня после жизни с отцом-инвалидом, а потом заточения в особняке не было совершенно никакого жизненного опыта, я и женщин-то в своей жизни толком не видел, кроме старухи-матери. Мои неудачные попытки вызывали у Жумайло бешеную ярость. «Ты играешь как полено! — орал он. — У мебели больше чуткости, чем у тебя!» Но даже крики и плеть не могли сделать мои танцы смешными или порочными в зависимости от того, чего требовали пьеса и наш жестокий режиссер. Тогда мне пришлось познакомиться с настоящими наказаниями за свою нерадивость, остальные дети не сталкивались с таким, а если и сталкивались, то, видимо, предпочитали молчать. Жумайло, пыхтя и сыпля оскорблениями, отволок меня в погреб, вырытый в тайном флигеле особняка. «Кукольный домик», так он его называл. Это была пыточная камера, отдаленно напоминавшая короб, в котором он держал своих драгоценных деревянных кукол, увеличенных до пугающих размеров. И на сей раз куклами были мы. Я был особенной куклой, которую наш хозяин выделял из всех, потому что только у меня была женская роль в спектакле. Немудрено — ведь я был самым смазливым из всех приемных детей тирана. Потом уже появился этот грек, Каргалаки, кажется. Но это было намного позже. Когда после многочасовой пытки я возвращался к другим детям, они в страхе отводили глаза, да и я не горел желанием рассказывать о том, что со мной происходило. А происходило вот что. Я часами висел на цепях, как марионетка на веревочках, в моем женском платье, а Жумайло приходил ко мне и… и как мог делал меня порочным…