«Ваша Италия никуда не денется! — отмахивался он от всех нас, — Вы сами ахнете и сами скажете мне «спасибо», когда подниметесь на «Титаник». У вас бедное воображение. Это настоящий плавучий город, как у Жюля Верна. Там есть все! Зимние сады, пальмы... настоящие замки. Ну хотя бы представьте себе Венецию, плывущую из Европы через великий океан... Разве не чудо! Такое может случиться только один раз в жизни. Это величайшее достижение техники, человеческого разума и воли. И я хочу испытать его в числе первых. После Колумба это будет второе великое плавание в Новый Свет. Мы едем в Америку!»
Вскоре мама смирилась, а сборы, покупки, пошив нового гардероба, которым предстояло поразить и Европу, и Америку, и всю изысканную публику, собиравшуюся плыть первым классом, — все эти хлопоты так воодушевили маму, что она тоже стала почти сама не своя. Она так воодушевилась, что стала повторять папины слова про чудеса и достижения разума.
Мне теперь кажется, что волновались все, кроме меня одной. Я жила в каком-то полусне. Помню только, что мои домашние учителя стали чаще жаловаться на мою невнимательность. Еще осенью папа стал говорить о том, что меня пора поместить в какой-то, разумеется, самый лучший пансион, чтобы через несколько лет «из Анютки вышла настоящая, пломбированная аристократка». Папа с мамой быстро объединились в этом своем решении, но дело отложили на год. Я больше чувствовала, чем знала. Я почувствовала, как началось неумолимое движение к чему-то неизведанному и очень большому, что я словно бы иду из комнаты в комнату... вернее через комнаты к какой-то очень большой двери, которую увижу внезапно и которая должна медленно открыться передо мной.
Когда начались сборы в необычайную дорогу, то они представились мне только незначительным признаком того общего, огромного движения, частью того движения. Все сновали туда-сюда, а я ходила какая-то сонная мимо разных предметов, которые перескакивали с места на место. Помню, что мама, глядя на меня, то и дело начинала раздражаться.
Всю дорогу — и поезда, и автомобили — я помню смутно. Конечно же, я сидела, прильнув к окошкам. Но почему-то все казалось знакомым. Новое в пути не было для меня новым... наверно, из-за главного своего свойства: то есть потому, что все увиденное мною за окошками появлялось издалека, приближалось и снова пропадало. Навсегда. Вот когда я почувствовала весь смысл этого слова: навсегда. «Навсегда» — это только то, что уходит, уносится неумолимым движением. То, что не может остаться с тобою, как бы ты этого ни хотела. Это я поняла в двенадцать лет.
Потом мы переплыли через пролив, и это путешествие на корабле тоже не поразило моего воображения. Вода была серой и скучной. Раньше я бывала в Крыму и знала, что море должно быть красивым и должно шуметь на берегу галькой.
Признаюсь, что даже сам громадный корабль, к которому мы наконец подъехали, не произвел на меня впечатления. Наверно, он был слишком большой, чтобы вместиться в мое воображение. Он был как раз впору папе. Папа весь откинулся назад, снял шляпу. И волосы его как-то разом взлетели от ветра вверх и в стороны. «У-ух ты! — загудел он, как колокол. — Вот это гигант! Всем гигантам гигант. Побольше только целый Питер будет! А, Анюта, как ты считаешь? Или ты Питера не помнишь уже?.. Да тот не плавает. А на этом ты скоро, как царь Нептун, все море-океан увидишь из одного конца в другой».
Там был целый праздник на весь город. Играли оркестры. А у меня как будто были немножко заложены уши.
Мы поднялись на всю высоту той черной, очень ровной стены... Я поначалу не успела рассмотреть нашу каюту. Папа порывался вывести всех скорее на палубу. Потом, когда город вдруг очень медленно поехал, мне так и представилось, что на самом деле мы стоим на месте, а от нас отплывает земля. Меня даже повело. И на мгновение сделалось и дурно, и страшно. Но я успела повиснуть на папиной руке.
А потом... потом началась сказка. Я вдруг почувствовала, будто то неумолимое движение вдруг кончилось, что теперь можно ходить самой куда угодно. И я как будто очнулась.
Мне кажется, что в те дни я была самым отважным ребенком на корабле. Куда я только ни лазила, чего только ни выделывала. Папа позволял мне любое баловство и только улыбался — так широко и так величественно, как умел только он один. Мама поначалу сердилась и тревожилась, говорила «стыдно, Анюта!», но потом смирилась и просила дядю Поля... так я звала его... получше присматривать за мной.