— Я, абсолютный профан в этой некромантии, — сказал Уинслоу, — надеюсь все же, что Скэффингтон не призывает на помощь в борьбе против нас потусторонние силы. Или я зря обольщаюсь?
Старик был в восторге. Он чувствовал себя так, словно опять вернулись девяностые годы, когда было принято щеголять неверием — откровенным, вызывающим неверием. Как он с удовольствием поведал суду, ему по-прежнему были одинаково мало интересны как «религиозные упражнения», так и ритуалы диких племен.
— Скэффингтон, по всей вероятности, хотел бы, чтобы мы осознали разницу между его действиями и шаманскими заклинаниями. Я же, признаться, считаю, что приписывать его действиям смысл, которого они отродясь не имели, — значит, грешить против разума. Должен сказать, что молитва перед дачей показаний в суде является, на мой взгляд, ярким примером симпатической магии. Нахожу, что для человека, считающегося разумным, занятие это более чем странное.
Втайне Кроуфорд разделял его мнение. А вот как насчет Брауна, аккуратно посещавшего все службы в колледжской капелле, правда, скорее из соображений, как я не раз думал, светской, а не религиозной благопристойности, из приверженности к укоренившемуся положению вещей? Возражение, во всяком случае, последовало не от них и не от Найтингэйла, а с противоположного конца стола, где сидел Доуссон-Хилл.
— А я, знаете ли, не нахожу в этом ничего странного, — сказал он.
— Да неужели?
— Я сказал бы, что это совершенно естественно. — Доусон-Хилл улыбнулся, спокойный, ничуть не смущенный.
Мне следовало бы помнить, что он ревностный католик. Я уже приготовился услышать, что он и сам побывал на утренней службе, но в это время дворецкий громко объявил о приходе Скэффингтона.
Я ограничился несколькими вопросами. Ничего нового сообщить Скэффингтон не мог; суд уже неоднократно выслушивал его мнение, которое всегда высказывалось возбужденным и заносчивым тоном. Стоит только признать, что это дело рук Пелэрета, и картина сразу делается ясна; все становится на свое место; после того как он просмотрел тетради, для него это стало совершенно очевидным; исчезновение фотографии — «достаточно красноречивый факт». Сделал это Пелэрет, и «иных предположений просто быть не может».
Я передал его Доуссон-Хиллу, ожидая, что они поймут друг друга. Однако с первого же вопроса и ответа стало ясно, что они вряд ли поладят. И не потому, что Скэффингтон разоблачил что-то, и не потому, что Доуссон-Хилл задал ему какой-то каверзный вопрос. Нет, они просто возбуждали друг в друге страшную неприязнь. Они старались не встречаться взглядами, их красивые профили были повернуты вполоборота. Оба они прекрасно сознают, что хороши собой, думал я, и, не забывая об этом ни на минуту, раздражают, по-видимому, не только людей с более скромной наружностью, но и друг друга. Доуссон-Хилл уделял большое внимание своей внешности: его волосы без единой сединки блестели сегодня не хуже, чем у щеголеватого студента-выпускника. Может быть, именно это тщеславие и не нравилось им друг в друге? Оба, несомненно, были чрезвычайно довольны собой.
Но тут было и еще кое-что. Доуссон-Хилл узнал человека, который, бесспорно, был «одного поля ягода» с ним, человека, принадлежащего как раз к тому кругу высшей буржуазии, который еще цеплялся всеми силами за остатки былого величия. Обнаружив в нем противника, представителя враждебного лагеря, в вопросе, касавшемся такого дела, он был возмущен до глубины души. Несмотря на всю свою терпимость, несмотря на прямоту и справедливость, — а Доуссон-Хилл отнюдь не был лишен этих качеств, — он инстинктивно чувствовал, что место этого человека рядом с ним, а вовсе не против него.
Вчерашние мысли снова пришли мне в голову. Скэффингтон потому так и злился, что сам понимал все это, и только честность вынуждала его действовать иначе. Давая показания суду, он в душе был недоволен тем, что ему приходится опротестовывать решение этих людей. Он хотел быть с ними заодно — вернее, даже не столько хотел, сколько считал, что его место среди них. Даже голос его выдавал, что душой он с ними. Потому-то он и раздражался так на Доуссон-Хилла, на судей, на всех, кто не был согласен с ним. Потому-то его протесты и были так безапелляционны.
Сидевшие за столом старейшины слушали его с официальной вежливостью и без всякого внимания. И если ему удалось произвести на них хоть какое-то впечатление в тот день, то оно было определенно отрицательным.