Из дома донеслись приглушенные голоса, и Айрин пошла туда. Я услышал ее голос в коридоре, соединяющем ее кухню с кухней Кларков.
— Да, он здесь!
— Знаю, — донесся голос Ханны, чистый, с чуть уловимой неанглийской интонацией.
Они вдвоем вошли в гостиную и направились к нам: рядом с Айрин Ханна выглядела изящной и грациозной. Когда я видел ее в последний раз, она немного распустилась, но сейчас ее поседевшие и потускневшие волосы были снова иссиня-черными и блестящими, и безукоризненная стрижка подчеркивала красивую форму ее египетской головки. Несмотря на годы, в ее облике снова появилось что-то студенческое; казалось, перед нами была студентка, умная, подтянутая, энергичная, любящая поспорить, подчас сердитая.
— Я на минутку, — сказала она, отказываясь сесть.
Я указал на ее мужа, ковыляющего по лужайке.
— Знаю. Устанет только. — На мгновение в ее голосе зазвучала профессиональная тревога сиделки.
Затем она сказала:
— Завтра он дает показания в суде. Вы знаете?
Я ответил, что, безусловно, знаю.
— Это отвратительно! — вскричала Ханна. — Это гадко.
Она злилась на меня, потому что собиралась предать его. Ее чувство к Кларку — каково бы оно ни было — уже давно иссякло, но она принадлежала к той категории женщин, которые хотят быть верными, которые считают, что могут быть счастливы, только храня верность, однако как-то так получалось, что судьба и политические события постоянно подставляли ей ножку. Она хотела быть верной идее, верной мужчине. Она не хотела разменивать жизнь по мелочам. Когда она увлекалась политикой, ее побуждения были чисты и неэгоистичны; в отношениях с людьми она не была хищницей. И все же по причинам, понять которые она, при всем своем уме, не могла, она постоянно оказывалась в подобных ловушках.
— Я думала, что нужно предупредить вас. Он скажет, — она повела черными глазами в сторону лужайки, — что Говард не знает, что такое правда. Он приведет примеры того, как отзывался Говард о своей научной работе.
— Он убежден, — продолжала она, — что люди со взглядами Говарда не имеют ни малейшего понятия о правде, что им вообще чужды человеческие добродетели. Он убежден в этом. Он верит в то, что говорит. В этом его сила. — Вы готовы к этому, Люис? — воскликнула она.
— По-моему, да.
— Смотрите не недооценивайте его!
Я сказал вполне искренне, что мне трудно было бы его недооценить. Но Ханне мой ответ показался вялым. Сердито тряхнув головкой, она сказала:
— Я никогда не знаю, что можно ожидать от вас, англосаксов. Я никогда не знаю, когда вы размякнете и когда вы будете жесткими. В свое время, Люис, вам, наверное, приходилось бывать очень жестким.
— Он справится, — мягко сказал ей Мартин.
— Справится ли? — спросила она.
Снова она отказалась сесть. Ей нужно скоро идти, сказала она, наблюдая, как с трудом одолевает ступеньки крыльца Кларк. Однако она все-таки успела продемонстрировать нам свои дипломатические способности. Кого из молодых членов совета повидал я за это время, спросила Ханна — светская, эмансипированная, повидавшая мир уроженка Центральной Европы, умудренная опытом женщина, успевшая сменить мужа, с тех пор как я впервые появился в колледже. Она, конечно, не имела в виду Говарда, о котором (так как настроена в этот вечер она была не только дипломатично, но и раздраженно) она отозвалась пренебрежительно: «Скучнейшая разновидность обозника левого фланга». Нет, Говарда ввиду она не имела. Ну, а из остальных кого? — спросила она с такой грациозной непоследовательностью, что я даже растерялся.
Это была дипломатия шестнадцатилетней школьницы. Я увидел, как блеснул огонек в узких лукавых глазах Айрин, когда она переглянулась с Мартином. Им обоим это показалось забавным. Но, кроме того, они почувствовали беспокойство. Потому что мы с Мартином любили Ханну, любила ее — как это ни странно — и Айрин. И вдруг эта самая Ханна хитростью хотела навести нас на разговор о Томе Орбэлле.