— Я считаю, — сказал Браун, — что такой человек заслуживает, чтобы о нем позаботились.
— Ты хочешь сказать, что отказываешься подходить к нему с той же меркой порядочности, с какой ты подходишь к другим людям?
— Я хочу сказать, — твердо ответил Браун, — что, когда я работаю бок о бок с ним, я готов кое на что смотреть сквозь пальцы.
— Артур, — сказал Яго, — отдаешь ли ты себе отчет, насколько ты уклонился от прямого ответа.
— С ним нелегко ладить. А я люблю людей покладистых, — продолжал Браун с непостижимым упрямством. — Но я считаю, что он заслуживает того, чтобы ему протянули руку помощи.
— Ты хочешь сказать, что отвергаешь всякое подозрение на его счет, пусть даже самое обоснованное?
— Я ни на минуту не допускаю, что предъявленное ему обвинение обоснованно.
— Ты даже не хочешь допустить мысли — даже мысли, — что сделал это он? — сказал Яго с бешенством.
— Я, кажется, уже сказал тебе, что мне было бы чрезвычайно трудно допустить такую мысль.
Тут я подумал, что Яго зашел в тупик, а с ним вместе и все мы.
Внезапно он снова изменил тон.
— Я хотел бы рассказать тебе кое-что о себе, Артур.
Яго сказал это мягко. Браун, все еще настороже, кивнул.
— Я хотел бы рассказать тебе кое-что о своей жене. Я никогда никому не говорил этого и не думал, что когда-нибудь скажу.
— Как она, Поль? — в голосе Брауна звучало легкое раздражение.
— Ты ведь всегда недолюбливал ее. Да! — Яго ослепительно улыбнулся. — Все мои друзья недолюбливали ее. Чего уж сейчас притворяться. Но я прекрасно понимаю, почему ты к ней так относился. И я надеюсь, ты тоже понимаешь, что всю свою жизнь я любил ее, что она — единственная женщина, которую я в жизни любил.
— По-моему, я всегда это понимал, — сказал Браун.
— Тогда ты, вероятно, поймешь, почему я терпеть не могу говорить о ней с людьми, которые ее не любят, — порывисто сказал Яго, и чувствовалось, что в нем говорит не только любовь к жене, но и мучительная гордость. — Вероятно, ты поймешь, почему я терпеть не могу говорить о ней так, как приходится сейчас.
— Да, пожалуй, понимаю, — теперь голос Брауна тоже стал мягким.
— Я никогда не говорил ни с тобой и ни с кем другим о последних выборах. А теперь вот приходится.
— Может, лучше оставим старое, — сказал Браун.
— Нет! Я полагаю, у всех до сих пор еще свежо в памяти, что твой Найтингэйл — автор гулявшей по колледжу записки, в которой говорилось о моей жене.
— Надеюсь, что все это давным-давно забыто, — сказал Браун таким тоном, как будто для него это и впрямь стало смутным воспоминанием, которое, повинуясь здравому смыслу, он постарался упрятать подальше.
— Не верю! — вскричал Яго.
— Люди не помнят таких вещей — это только нам самим кажется, что они помнят, — сказал Браун.
— Ты, может, воображаешь, что и я забыл? Ты, может, думаешь, что мне часто удавалось прожить хотя бы день без того, чтобы не вспомнить во всех поганых подробностях все, что случилось со мной тогда?
— Сейчас поздно говорить, но я всегда от души желал, чтобы ты не растравлял себя этими воспоминаниями.
— Сейчас об этом поздно говорить. Ты, может, думаешь, моя жена не помнит всего, что произошло? И особенно записки, которую разослал этот твой Найтингэйл?
Браун кивнул.
— Она верила раньше и продолжает верить теперь, что если бы Найтингэйл не сделал тогда этого, все бы повернулось иначе. Поэтому она считает, что испортила мне жизнь.
— Дело прошлое, — сказал Браун, — но если это может принести хоть какое-то утешение, должен сказать, что, по-моему, эта записка не могла иметь решающего значения…
— Не в том дело! — сказал Яго, загораясь: раз начав, он уже не мог остановиться. — Моя жена уверена в этом. Вот что я должен сказать тебе. Знаешь ли ты, что она сделала через три месяца после выборов?
— Боюсь, что догадываюсь, — сказал Браун.
— Да! Она пыталась лишить себя жизни. Как-то ночью я нашел на ее ночном столике пустую бутылку от снотворных таблеток. И записку… Ты можешь себе представить, что было в этой записке?