Выбрать главу

Даже не поздоровавшись, мы стояли и смотрели друг на друга. Сказать было нечего. Мы не чувствовали неловкости, скорее - всеобъемлющую надличную печаль, словно сама жизнь поблекла и истаяла.

- Ты здесь живешь? - наконец спросил он.

Те же точные интонации, но голос стал ниже и грубее. Я объяснил, зачем приехал.

- А я здесь живу, - сказал он. - Пойдем выпьем.

Я забыл, что он из Йоркшира. "Неподалеку от Харрогита", - обычно говорил он; я и не знал, что имеется в виду Кнэрсборо. Мы прошли через весь город и спустились к реке. Он шел медленно, и мне это нравилось. В отблесках магазинных витрин он еще больше был похож на бомжа; невозможно было поверить, что он мультимиллионер. Мне приходилось все время напоминать себе, что произошло между ним и Шанталь. Когда я на него смотрел или когда он говорил а говорил он, вопреки обыкновению, всю дорогу, подробно, последовательно и непрошено излагая историю города, - казалось, что это не имеет к нему никакого отношения. Мы спустились с крутой горы туда, где на окраине города текла меж обрывистых лесистых берегов река Нидд. Не поднимаясь на старый мост, мы свернули налево и пошли по узкой дороге вдоль берега. Стемнело; дорога не освещалась. Мы миновали несколько коттеджей и один или два дома побольше. Теперь эта улица стала престижной и дорогой частью города, в каждом доме гараж или место для стоянки, а тогда она была темной, неровной и безлюдной, и слышался только один звук - шум реки. Когда дома кончились, дорога потянулась между высокими деревьями, справа возникла каменная стена, а слева - крутой склон горы. Эдвард продолжал повествовать об истории края; в тишине голос его казался неприлично громким. Дождь шел уже всерьез, и в паузах я слышал удары капель по листьям.

Он резко свернул направо, в ворота, ведущие на поляну, ограниченную поворотом реки; я шел за ним скорее на голос, так было темно. Путаясь в высокой и мокрой траве, я спотыкался о корни деревьев. Мы подошли к старому эллингу, большой ветхой постройке, которая и была Эдвардовым домом. Потом я видел ее при свете дня - весьма замысловатая полуразвалина, причуда деревянной архитектуры рубежа веков, покоящаяся на кирпичных столбах. Кроме места для лодок, там были три большие комнаты. Вскоре ее разрушило наводнение.

По деревянной лестнице мы поднялись в длинную комнату, которая тянулась во всю ширину строения. Посередине стояла старая черная кухонная плита с железной трубой, выведенной на крышу. Еще там был стол, два стула, несколько книг и газет и весьма значительное количество всякого хлама. Эдвард зажег керосиновую лампу, которая дымила и шипела, и принес из другой комнаты виски и две кружки. Он снял кепку и разлил. Прямо в плащах мы уселись за стол друг напротив друга. Тогда-то он и рассказал мне все, что я здесь пересказываю.

И даже больше. Я уже говорил, что он себе не принадлежал, и это еще слабо сказано. Десятилетиями "оно", как он называл манускрипт, и "она", то есть Эдокси, неумолимо расширяли свои посягательства. Я был ничего не ведающим свидетелем лишь нескольких его попыток к бегству, но он совершал их постоянно на протяжении многих лет. Они неизменно проваливались, он понимал, что любая попытка обречена, но повторял их снова и снова. То, что осталось в нем от его подлинного "я", так и не покорилось. К концу антибского периода он был в отчаянии. Мало того что он не мог написать ничего иначе чем под диктовку, - он обнаружил, что даже мысли, не связанные с писательством, подвергаются воздействию. Он оказался не в силах контролировать свои фантазии, особенно связанные с женщинами. Они охватывали его с мощью галлюцинаций везде - когда он говорил, когда он слушал, - вытесняя реальный обыденный мир. Остановить это можно было, только глуша себя алкоголем, хотя и он становился все менее действенным по мере увеличения потребления. Далее он обнаружил, что сексуальные фантазии, которые его мучили, могут осуществляться. Стоило ему только подумать о чем-то - и Эдокси уже все знала. Так что он надкусывал яблоки не потому, что случайно поддался слабости, - его снова и снова принуждало к этому не принадлежащее ему воображение. Не позавидуешь - он неволен был ничего ни пожелать, ни предотвратить, и, как всегда бывает, когда нереальное становится реальным, кусочек яблока во рту обращался в пепел. И разумеется, он заранее знал, что так и будет, то есть был лишен даже радости предвкушения.

Он рассказывал об этом безо всякого смущения. Думаю, смущения для него уже не существовало. Когда я упомянул Шанталь, он уставился в пустоту - лицо тяжелое, обрюзгшее, мутные глаза слезятся. По крыше барабанил дождь.

- Ах да, Шанталь. - сказал он. - Как там Шанталь?

- Уже нормально. Но долго была плоха. Ей пришлось прибегнуть к помощи психиатра. Но живет она в той же квартире, родители, дети и друзья рядом. В отличие от меня. Вот у меня все изменилось.

Он продолжал говорить. Кажется, он начисто забыл о бедняжке Шанталь и просто не обратил внимания на то, что я сказал о себе. В этот момент я был близок к гневу - как никогда в жизни; но, собственно, рассердиться так и не смог. Мысль о том, что я больше хочу привлечь внимание к себе, чем ткнуть его носом в то, что он сделал с Шанталь, погасила мой импульс; и еще его жалкое, очевидно ужасное состояние. Он говорил о себе словно со стороны, словно всегда действовал только по принуждению, и едва ли осознавал существование других людей. Та же тенденция параллельно прослеживается и в его книгах - разрушение значения личности. В конце он мог писать только о себе, а поскольку его реальное существование становилось ему неподвластно, постольку в книгах появлялось все больше вымысла. Реальную жизнь заменила реальность зла.

Так же он был обречен и на пожизненный успех. Поначалу успех его радовал хоть он и знал, что это обман, но тешил себя мыслью, что есть в том и его заслуга. По мере того как успех ширился, Эдвард все яснее понимал, что он здесь ни при чем, и ему было страшно. Единственный выход - признаться во всем, но он никак не мог заставить себя сделать это. Когда он пытался бросить писать - а такое случалось, - его обуревали столь сумасшедшие фантазии и глупости (присутствие Эдокси постоянно угрожало перевести их в реальность), что он чувствовал приближение безумия, а этого он боялся больше всего. Громадная популярность и литературная значимость обернулись для него самой зловещей пародией.