Когда наконец задача бывала отобрана, она попадала к Математикам — с большой буквы. В храмовой тишине Зала, где мы заботливо прислуживали Эмми, эти двенадцать человек поистине священнодействовали. Сидя в два ряда за шестью белыми столами, склонившись над маленькими счетными машинами и океаном бумаг, одетые в белоснежные костюмы (никто в точности не знал, почему все мы носили белое), они что-то невнятно бормотали про себя, напоминая жрецов нового, логарифмического культа. У каждого из них была своя домашняя жизнь, свои родственники, и свои проблемы, и свое прошлое, индивидуальные мечты и страстные желания. Но в величественном пространстве Зала (они сидели в самом дальнем от Эмми конце), залитые солнечным светом, падавшим сквозь широкие окна, они были неразличимо похожи, словно приборы или механизмы. Они и были механизмами, приводившими в действие безграничные в своей мощи мыслительные способности Эмми.
В их функции входил перевод задач на доступный для Эмми язык. Это была наиболее трудоемкая и длительная операция в каждой задаче, но благодаря постоянным усовершенствованиям доктора Голмахера она становилась все менее и менее трудной и более того — практически ненужной. Математики, разумеется, знали об этом, и нередко можно было наблюдать по злобному взгляду или крепкому словцу их неукротимую ненависть к гигантской машине, которая день за днем пожирала их время, делая их жизни совершенно бессмысленными.
Доктор Голмахер не одобрял такое очеловечивание машины, считая, что это оскорбительно как по отношению к нему, гак и к творению его рук. Персонификация Эмми напоминала ему дешевые сенсации в воскресных газетах. Он был твердо убежден, что все репортеры — лжецы. Никто из студентов-физиков старших курсов, с восторженными глазами желавших написать о нас от имени каких-либо издательств, не был мною пропущен.
Мы держали целый штат из двух десятков человек, единственной обязанностью которых была чистка и ремонт машины. В своих белоснежных с головы до пят одеяниях они были похожи на бранящихся кроликов. А Эмми давала немало поводов для брани, хоть сама и была безгласной. Мириады ее элементов требовали постоянного наблюдения, но все равно непредвиденные поломки случались. Были и необъяснимые: все казалось нормальным и в механике, и в электронике, и все же под тихое щелкание механизма и мигание огоньков выдавались результаты ошибочные, бессмысленные или вовсе ложные.
Программисты тогда говорили, что наша старая дева хандрит. Доктор Голмахер ревел: «Посторонитесь, бездельники!» — засучивал рукава и вперял неистовый взор в какой-нибудь вполне осязаемый, но свихнувшийся блок. А через день или два снова приводил Эмми в образцовое рабочее состояние.
В то чудесное апрельское утро, сверкавшее серебром после прошедшего дождя, Эмми выглядела особенно хорошо, да и вела себя прилично. Я щелкнул выключателями, подавая компьютеру питание. Черные цилиндры, служившие Эмми оперативной памятью, мерно зажужжали; большая энциклопедия ее общего запоминающего устройства, записанная на пластмассовых дисках, пришла в боевую готовность. Я не спеша ввел в машину информацию по комплексной проблеме для Среднезападного авиационного завода. Эмми должна была рассмотреть несколько вариантов решений, взвесить их и выбрать наилучший — то есть наиболее дешевый и эффективный. Окончательный ответ Эмми печатала синими буквами. Затем этот ответ, переведенный на язык практических терминов, отправлялся авиазаводчику в пакете — этакое послание от оракула, принимаемое заказчиком с чувством священного трепета.
Но я в то утро трепета испытывать не мог. Слишком много апреля было в воздухе. Возвышаясь, как на насесте, на своем высоком стуле, я вводил многочисленные данные в колоссальную систему связей компьютера, так похожую на мои собственные, богом данные десять миллиардов нейронов. Внутри жужжащей машины электронные синапсы, лишенные всякой таинственности, переваривали горы информации в доли секунды. Я и глазом не успевал моргнуть, как Эмми складывала и вычитала, интегрировала и возводила в степень груды цифр. Бесконечные ряды крохотных белых и красных огоньков на панели являли собой как бы зримую модель самой госпожи Математики. Словно великий Бах играл на пульте управления, как на органе.
За широкими окнами распускались почки на деревьях университетского городка. Дурашливый старшекурсник распинался перед пышногрудой студенткой; судя по ее жестам и той благосклонности, с которой она принимала его восторженные излияния, апрель вовсю играл в крови молодых людей. Тут и там среди черных сучьев и веток вспыхивали зеленые пятнышки молодой листвы. В такой день жалко было торчать возле компьютера.