С самого утра ни разу, пожалуй, даже мысленно, не решался я произнести это имя (Джем!), хотя и молил аллаха о помощи ради Джема, ради великого дела Мехмед-хана. «О аллах, сохрани и защити черного моего раба! Сохрани и защити своих воинов! Что значит роптанье нескольких сотен мулл и судей – из-за того, что у них была отнята кость? Не молитвы нужны тебе, о аллах, а победа истинной веры. Мы принесем тебе эту победу!»
Вероятно, никогда прежде не молился я так горячо, всем сердцем, как в тот день. И должен тут же добавить: мои молитвы не были услышаны. Быть может, аллаха и вправду сильно прогневали дерзость Мехмед-хана и нищета нашей церкви.
В последовавшие за тем часы я был ни жив ни мертв. Я двигался, говорил, отвечал на вопросы, а сам был далеко. Всеми своими помыслами я был рядом с Юнусом.
Да, верно, аллах покарал меня за вмешательство в мировые события, но кое от чего он меня все же избавил: от длительного ожидания. Оно окончилось уже к исходу следующего дня.
Сидя взаперти у себя в конаке[6] (я старался поменьше быть на глазах у людей), я вдруг услыхал далекий шум, почти неуловимый, можно было даже подумать, будто тишину нарушили случайные нестройные звуки. Однако я уже весь обратился в слух, так что меня это не обмануло: на улицы Стамбула вступило войско. Какое? То, что находилось в Ункяр-чаири, другого не было. Значит, в лагере прослышали о смерти Мехмед-хана и заторопились в столицу, чтобы не упустить случая пограбить и пожечь. Мои старания отгородить Азию от Европы остались тщетными – накануне я отдал приказ, чтобы ни один корабль не пересек пролива, ни туда, ни обратно.
Я ожидал, что еще до наступления вечера переселюсь в лучший мир в качестве первой жертвы мятежа. Но аллах пожелал, чтобы я искупил свою вину еще одной ночью страданий. Всю ночь напролет слушал я вопли, доносившиеся из Еврейской и Греческой слободы, всю ночь смотрел на отблески пожаров в водах Босфора. О бегстве я не помышлял – мой конак был оцеплен янычарами. Но если бы и не было их, заверяю вас, я бы не пытался бежать. Зачем? Чтобы неделей позже умереть по приказу нового султана? Стоило ли?
Как это ни кажется вам невероятным, я не пытался бежать и по другой причине: коль скоро события приняли именно такой оборот, мне действительно полагалось умереть. Потому что я был частью Мехмедова царствования, потому что мне не нашлось бы места в державе Баязида. Меня бы не стали терпеть, и я бы не мог вытерпеть.
Я встретил смерть – смею утверждать это – с полной невозмутимостью. Меня мучила лишь мысль о том, что за мной последует и тот, ради торжества которого я бы охотно отдал жизнь; я боялся, что погубил Джема, надежду Мехмедовых воинов. Если вы убедите меня, что не мои действия толкнули его на тот путь, на какой он ступил, я не стану сожалеть о том, что был вызван вами из небытия.
Но вы безмолвствуете. Похоже, вам самим не ясно, кто явился первопричиной бунта Джема. Либо же вам просто нет дела до угрызений совести давно умершего старого солдата.
Я кончаю. Не могу свидетельствовать о том, что случилось после 5 мая 1481 года.
Пятого вечером я был убит.
Показания Этема, сына Исмета, о событиях между 8 и 22 мая 1481 года
Немого суданца привели ко мне 8 числа, этак в полдень. Привел его Ахмед, балтаджия, стражник из гвардии Синан-паши, правителя Анатолии.
– Чего тебе взбрело в голову хватать его, да еще приводить ко мне? – спросил я. Я был балтаджибаши, начальником стражи, и не любил, чтобы меня тревожили по пустякам.
– Тут дело нечисто, – говорит Ахмед. – Потряси его, сам увидишь!
– Да что он у тебя молчит, как рыба?
Ахмед пнул черномазого под ребра, тот разинул пасть – язык у него был отрезан.
– Раз немой он, раз скачет как бешеный и перед самым городом свернул в лес, то как это надо понимать, а? – не отступался Ахмед.
– И то правда… – начал и я смекать, что дело нечисто. Немых-то держат при себе только визири… – А ну, закрой свою пасть! – зыкнул я. Он начал действовать мне на нервы: стоит, раззявился.
Схватил я его за плечи, тряхнул как следует. Он весь скрючился – подумал, видать, что бить буду. А молчит – да и как не молчать, языка-то у него нету.
– Развяжи ему руки, пускай рукой показывает. Ты куда путь держал, а?
По тому, как немой потупился и окаменел, понял я: выкручиваться ума у него не хватит и он готов принять побои. Мало у меня мороки и без него!
– Слушай! – сунул я ему кулак под подбородок, чтобы не прятал глаз. – Я буду спрашивать, ты – отвечать. Тебя кто посылал? Султан? Или визирь?
Поди поспрашивай у такого! Только таращится, как последний болван.
– Сдери с него рубаху да шмякни оземь. Сейчас он у нас вспомнит, кто его посылал!
Я пошел было кликнуть истязателей, но Ахмед меня вернул:
– Эй, балтаджибаши, бумага какая-то выпала! У него под рубахой была.
Гляди-ка, бумага! Отчего же это ее с немым посылали, для такого дела ведь татары есть? Ясно, кто-то хотел переправить послание свое втихую. А мой Ахмед – парень проворный, вот черномазый проглотить бумагу и не успел.
Оставил я их в арестантской вдвоем, а сам припустил что было духу к кехае[7] Синан-паши.
– Дома паша? Сказать ему кое-что надобно.
– Дома, – говорит кехая. – Входи!
Синан-паша, если хотите знать, большой человек был. Говорят, по рождению он грек. Мальчишкой взяли его в янычарское войско. Потом отличился он, сделали его янычарским начальником, агой, в битвах за Стамбул сподобился милости Мехмед-хана. Грек ведь, дома у себя, можно сказать, находился, язык знал, пути-дороги, так что вышла от него большая польза. Мехмед-хан отдал за него, как бы вам сказать, не родную свою дочь, но дочь той женщины, которая родила ему Баязида. Султан после того уступил женщину кому-то из своих вельмож, от него-то и родилась у нее дочь. Так что, не будучи султанских кровей, та все ж таки доводилась шехзаде Баязиду сестрой.
После свадьбы Синан-аге так повалило счастье, что скоро стал он Синан-пашой, правил одним за другим несколькими санджаками,[8] а потом назначили его правителем, бейлербеем, всей Анатолии. В ту пору, о какой вы спрашиваете, было Синан-паше лет пятьдесят. Что вам еще сказать о нем? Служить под его началом было непросто – придирчивый, да к тому же еще и прижимистый – да будет земля ему пухом. Потому надеялся я только на то, что, услышав такую важную весть, он немного обмякнет.
Он сидел у себя в приемной, подремывал. Несколько дней перед тем он выбивался из сил, набирая в войско юруков[9] (сипахов мы уже отправили в Ункяр-чаири), а впереди его ждала дорога – через день предстояло выступать в поход.
– Паша, – сказал я, – мы перехватили гонца, немого. Бумагу при нем нашли, вот она.
Синан-паша сорвался с дивана, выхватил письмо у меня из рук.
– Позови кехаю! – приказал он.
Я позвал.
– Читай! – приказал он кехае.
Меня не спровадили, так что я услыхал тоже.
– «Высокославному моему повелителю. Сегодня, ре-биулэвела[10] четвертого дня 886 года, почил всесветлый султан Мехмед-хан Гази. Войско еще не ведает о его кончине, а стоит то войско в Ункяр-чаири. Остаюсь в ожидании приказаний моего высокославного повелителя».
– Кто же этот повелитель, а? – Синан-паша опять схватил бумагу и стал разглядывать, будто надеясь прочесть. – Имени не указано? Кто писал и кому?
– Не указано, – ответил кехая.
– Да что же это? – До Синан-паши только тут дошло, какую он услыхал весть. – Мехмед-хан скончался? Может, путаница какая?
– Нет, похоже, правда, – сказал кехая. – Раз кто-то поспешил послать известие, да еще и тайно.
– Почему тайно – про то я догадываюсь. Кабы Баязиду сообщали, шурину моему, для чего бы таиться? Другому кому-то весть посылают, а вот кому – знаешь, нет?
Я скумекал раньше кехаи. Мы хоть роду невысокого, но о таких делах простой солдат больше наслышан. Среди нас давно уже исподтишка поговаривали, что Мехмед-хан еще не решил, кому из сыновей оставить престол, и потому услал обоих подальше. Потому что – слух шел – вельможи и муллы держали сторону Баязида, а Джем нашенский был, к войску имел расположение. Вот ум у Мехмед-хана и раздваивался.