Я не говорю, – упаси боже! – будто Джем заранее рассчитал, что эта любовь будет несчастной. Он чувствовал это подсознательно. Я всегда дивился тому, как тонко вел Джем свою вторую, невидимую для других и не имеющую значения для мировых событий жизнь. В этой жизни все находило искуснейшее разрешение, а я ведь свидетель тому, что Джем не обдумывал даже ближайшего своего шага, о последующих уж и говорить нечего. Он обладал тем, что даруется только женщинам и поэтам: интуицией.
В те дни, о которых я сейчас веду рассказ, нам не на что было жаловаться. Братья были терпимыми, сговорчивыми, и стража их, сопровождавшая нас во время прогулок с Еленой, словно имела целью лишь уравновесить другую – королевскую. Я знал, что они с превеликой охотой схватились бы между собой, хотя я и не представлял себе, кто одержит верх. Лично я считал рыцарские перья, ленты и окованное золотом оружие менее сильным выражением мужественности, чем тяжелая, грозная чернота родосских воителей.
Итак, мы катались верхом под майским небом Дофине, северное солнце позолотило кожу Джема, и, глядя на него, я вспоминал наши дни в Карамании с их беспричинной веселостью, то чисто плотское наслаждение, с которым, засыпая, я думал о завтрашнем дне.
А Елена словно оставалась в стороне от нашего счастья. Каждое утро она спускалась во двор замка, где мы ожидали ее, чтобы отправиться на охоту или прогулку, всегда с тем же выражением замкнутости и затаенной обиды: по-видимому, это выражение никогда не покидало ее. Лишь час спустя она становилась другой – Джем заражал ее своим весельем. Меня донимали остатки ревности, когда я смотрел, как они мчатся галопом, оба охваченные неистовым желанием – нас приводит к нему кровь, разгоряченная каким-либо телесным усилием, в данном случае – бешеной скачкой. Мне казалось, что сразу после такой езды, задыхающиеся, ослабевшие, они достигнут того мгновения, о котором я упоминал.
Я испытывал и некоторую зависть. Знаете, при дворе Джема мы не только не находили предосудительными наши мужские связи – мы гордились ими, они поднимали нас над плебейской зависимостью от женщины. А теперь я видел, что Джем наиболее полно выражает себя именно в этом, непривычном для нас чувстве. Вероятно, оттого, что Елена была столь от него отлична, ему потребовалось долго и подробно обрисовывать ей себя самого, свой мир.
Но вы на верном пути, если не слишком доверяетесь той оценке, какую дает Джему Елена: мужчина предстает перед женщиной не таким, каков он есть, а каким он желал бы быть, – Джем во многом погрешил против истины в те сладостные недели. Оправдывая это тем, что он был поэт, вы заблуждаетесь: слышал я, и грузчики грешат тем же.
Не знаю, верила ли ему Елена, я не замечал в ней восторженности юного Карла. Это заставило меня заключить, что она не девица: женщины, влюбленные первый раз, обычно верят. И еще кое-что привело меня к тому же заключению: в Елене проглядывало желание. Трудно было заподозрить его за этим гладким, открытым, холодным лбом, но иногда я перехватывал взгляд Елены. Точно горячий поток, без любопытства или страха, скользил он от золотисто-смуглой шеи Джема по его плечам, потом плотно охватывал стан. Женщины смотрят так на мужчину только в спину, поэтому мужчины и не подозревают, что существует такой взгляд.
И еще кое-что заметил я – возможно, это входило в здешние обычаи: Елена не избегала встреч с Джемом наедине. По вечерам она часто захаживала к нам. Я бывал тогда принужден трудиться до поздней ночи – Джем говорил не умолкая. Единственно ли на рассказы рассчитывала девица Сасенаж, этого я не мог понять; она не казалась ни плененной Джемовым красноречием, ни разочарованной тем, что он красноречием и ограничивается. Джем объяснял ее посещения нежным сочувствием, я же – тем желанием, которое подсмотрел в ее глазах. То и другое требовало выхода.
И однажды вечером, когда я сидел напротив моих влюбленных, я почувствовал, что они хотят остаться одни. Джем был рассеян, по комнате было словно разлито напряженное нетерпение – оно пригибало пламя свечей, корчилось на обоих лицах, которые я видел перед собой. Глубоко задумавшиеся, погруженные каждый в себя, Джем и Елена казались мне отчужденными – так бывает с человеком перед долгой и неведомой дорогой.
А я колебался в нерешительности – уйти или не уходить? Меня томило чувство, что я допущу зло, что этого не должно произойти, что в моей власти остановить это. Тут Джем взглянул на меня едва ли не с ненавистью, я почувствовал – еще минута, и он забудется, произнесет слова, которые я не смогу забыть до конца моих дней.
Я даже не стал искать предлога, встал и направился к двери. Меня не удерживали.
В коридорах, которыми я шел, чтобы подняться на крепостную стену, мне встретились два иоаннита и один королевский баронет. Почудилось мне, что они улыбаются; все в эту ночь выглядели сводниками.
Я поднялся на крепостную стену и провел там несколько часов. Дрожа от ночной сырости, отмерял время шагами, старался думать о чем-то другом. Когда после полуночи я вернулся к себе, Джем, кое-как укрытый, спал глубоким сном. Он был наг, как христианский мученик.
После того я частенько проводил ночи на крепостной стене. Мерзнуть уже не приходилось, я предусмотрительно захватывал с собой что-нибудь. Джем начал обходиться без меня не только ночью, но и днем – он предпочитал теперь ездить на охоту с девицей Сасенаж вдвоем, убежденный, что и без переводчика говорит с ней достаточно убедительно. Девица же была иного мнения. «Неужто ей так необходимы языковые тонкости?» – подумал я, когда как-то утром она попросила меня сопровождать их.
Дорогой я чувствовал себя бесконечно лишним. Ехал далеко от них, чтобы выглядеть возможно менее смешным. Потом они остановились на небольшой полянке – похоже, уже не в первый раз. Джем расстелил свой плащ, а Елена с чисто женским умением разложила еду.
– Пожалуйте, Саади! – пригласила она меня. Чрезмерный знак внимания к какому-то слуге.
Мы сели. Сквозь редкий лесок было видно, как стража прогуливает своих лошадей. Поодаль, соблюдая расстояние.
Как всегда на охоте, Джем был с непокрытой головой и распахнутой грудью. Он прилег на колено своей дамы с откровенным и жалким чувством собственника, присущим мужчине, недавно начавшему владеть какой-либо женщиной. Несмотря на мое присутствие, Елена не отстранилась. Не была ли ее близость с Джемом не только неприкрытой, но даже выставляемой напоказ? И отчего – черт подери! – эта близость никого в Буалами не тревожила? Даже ее отца, который за несколько месяцев перед тем увез Елену только потому, что Джем коснулся ее кончиками пальцев? Отчего сам Джем не усомнился, не побудил меня разузнать: кто она такая, эта Елена, и что ей надо?
Вот о чем размышлял я, когда Елена обернулась ко мне:
– Саади, мне надо сказать нечто очень важное вашему господину.
Опираясь на ее колено, полулежа, Джем поднял к ней лицо.
– Принц, – начала она, хмуря лоб и прерывисто дыша, – я не могу больше видеть ваши страдания! Не могу больше кататься с вами под взглядами десятков тюремщиков, не могу по ночам наталкиваться перед вашей дверью на вооруженную стражу! – Тут она осеклась, словно приготовленные заранее слова иссякли.
– Елена, – ответил Джем, не меняя позы, только легко проведя рукой по ее волосам, – зачем ты говоришь мне «вы»?
– Я не хочу, чтобы ты продолжал страдать, Джем! – с отчаянием воскликнула она, и отчаяние это было вызвано, пожалуй, не только страданиями Джема. – Этому надо положить конец!
Из всех человеческих чувств более всего красило Джема недоумение. Сейчас он выразил его в полной мере. Впрочем, причина для недоумения была основательная: ничто в их отношениях не подготовило такого разговора.
– Заклинаю тебя, Джем! – торопливо продолжала Елена. – Заклинаю тебя, бежим отсюда!
Ему потребовалось время, чтобы уразуметь смысл ее слов. Потом Джем засмеялся, снисходительно и горько одновременно.
– А у меня нет такого желания! – ответил он. – Мне очень нравится прозябать в Буалами под перекрестными взглядами иоаннитов и французов.