Выбрать главу

Но сколь прочным может быть подобное чувство? Я имею в виду сострадание. Ответа я еще не нашел, пока что мое сострадание, моя служба, оказываемая мною помощь – вынужденны. Я тоже узник.

25. XII. 1487

Вчера был их праздник, Рождество. Внизу, в Бурганефе, было оживленней, чем обычно. Били колокола на городской церкви и в замковой часовне, били долго, глухо, их звон поглощался густым снегом. В городке допоздна светились все окна. Я слушал песню, печальную, хоть она и говорит о самой большой человеческой радости – о рождении. Сидя на корточках на стене, в теплой шубе, я чествовал, что этой ночью труженики Бурганефа не такие тягостно-отчужденные, как обычно. Их объединяла вера в общего для всех них бога, надежда на общий для всех год. Каким будет он – плодородным или засушливым?

Только один я – Джема я почему-то уже в расчет не беру – нахожусь вне этой общей радости, ежась в купленном на королевские деньги тулупе на стене своей тюрьмы. Я иноверец, чужеродное тело, попавшее в христианский мир. На мне французская шуба и французского покроя узкие штаны, от чалмы я отвык еще в Буалами. Но даже если мне кусок за куском сменят всю кожу, все равно я буду здесь чужим.

Ненавижу их! Ненавижу ремесленников Бурганефа с их геранями, с банками, полными южных приправ. Но как мне хочется, чтобы они полюбили меня! Перестали видеть во мне подозрительного чужеземца, пригласили хоть в этот вечер туда, за эти освещенные окна. Чтобы я мог час-другой провести за их столом, вместе сними выпить слабенького французского вина.

С кем-то пить, говорить с кем-то, быть вместе… Воспевая некогда счастье быть гражданином мира, думал ли я, что этого гражданина мира будет окружать леденящи и неодолимый холод? «Люди! Холодно мне!» – хотелось мне вчера закричать.

«Нет бога, кроме аллаха…» – этими словами встретил меня попугай, единственный мой единоверец во Франции.

4. II. 1488

Пишу редко, потому что все дни, в сущности, похожи один на другой. Дивлюсь тому, что Джем в последнее свое просветление попросил меня записывать его историю. Что, по его мнению, могу я записать? Уж не многомудрые ли наши с ним беседы? Да мы по нескольку дней не произносим ни слова, если не считать каждодневного: «Где мой халат, Саади?», «Подай мне трубку!», «Подбрось еще дров, Саади, мне холодно!». Я сную между камином и сундуками и только изредка вынимаю лист бумаги. Поначалу Джем в такие минуты смотрел на меня с беспокойством – я пишу, пока он лежит недвижно в постели или играет в шахматы с обезьянкой. Каким представлю я султана Джема потомкам? Сейчас я уже не замечаю в нем такого рода беспокойства – Джем плюет на потомков, как и на все остальное.

О нет! Я так не могу! В конце концов, я обхожусь без гашиша, ничто и никто не может мне заменить весь мир с его бесчисленным множеством людей, городов, разговоров и дорог, поэтому я все чаще заговариваю со стражей. Я понимаю, что мне отвечают словами процеженными, возможно даже предварительно заученными наизусть по указанию брата Д'Обюссона, но рассчитываю на то, что стражи тоже скучают в Бурганефе.

Они не молчаливы: должно быть, Д'Обюссон надеется удержать Джема в сознании, подбрасывая ему новости. Таким образом узнал я, что война между Турцией и Египтом в разгаре. По сему случаю на Запад снова хлынули посланцы, Корвин и Каитбай уже не спорят, куда переехать Джему – в Египет или Венгрию, – лишь бы поближе к Баязиду, иначе Баязид распояшется.

«Последний египетский посланец предложил за Джема миллион дукатов», – говорят мне.

Тысяча и одна ночь! Не только сам Джем стал легендой – легендарной становится и цена на него. Видел ли мир человека более дорогостоящего, чем тот, кто сидит сейчас на смятой постели и передвигает фигуры – коней, солдат и башни – по расчерченной на квадраты доске?

Я не утерпел – вошел к нему, зная заранее, каким застану – немытым со вчерашнего утра, отекшим, с желто-серым лицом. В халате, который он не снимает уже неделю. Расплывшимся.

О да! У нас новость: Джем начал толстеть. Помимо гашиша, его сейчас чрезвычайно занимает еда. Единственные более или менее осмысленные разговоры наши посвящены сему предмету. Джем подробнейшим образом объясняет, что он желал бы сегодня вкусить; повар, специально вызываемый каждое утро и после обеда, слушает то, что я перевожу, и кивает. Порой я долго подыскиваю французское слово (название какой-либо нашей приправы, а так как здесь они иные, часто приходится искать замену). Заметив это во время трапезы, Джем мрачнеет и разражается цветистой бранью по адресу наших хозяев: свиньи, всеядная мразь, нелюди и прочее. А я передаю повару новые приказания, разумеется опуская умозаключения Джема.

8. IV. 1488

Вчера я купал его. Джем отказывался от бани пять месяцев, уверяя, что мерзнет. Пять месяцев не видел я обнаженным бога караманских поэтов.

В клубах пара сидел человек средних лет. Единственным, что напоминало о прежнем Джеме, были ноги – все еще стройные, хотя и потерявшие упругость. Солидный слой жира покрывал спину и грудь, живот свисал складками. Да еще эта рыжая шерсть! Настоящий кабан! Не становится ли он похожим на Завоевателя с его безобразным ожирением? Нет, у Завоевателя жила каждая черточка, необузданные порывы сотрясали его короткое, шарообразное тело. Этот же крупнее, но вял, апатичен. Он похож на животное, неохотно пробуждающееся от зимней спячки. И отчего одно веко у него тяжело опущено и так медленно поднимается? Как много успели за эту зиму гашиш, неумеренная еда, неподвижность!

А наши стражи подсовывают мне все новые вести. По их словам, Корвин и Каитбай ничего не достигли, тогда как шансы Папства растут. В королевском Совете усиливаются настроения в пользу Рима. «Еще бы!» – думаю я про себя, потому что представляю, какие обещания раздают папские легаты, сколько кардинальских шапок и епископий получает Франция. Ведь оплачивает-то счета простой народ.

30. IV. 1488

Я долго увещевал его, чтобы он предстал в подобающем виде перед посланцем Баязида, – Джем тупо упорствует в своей неопрятности. Я твердил ему, что стоит Баязиду проведать о том, что брат его внутренне отказался от сопротивления, как он тотчас сбавит плату и с нами начнут обращаться хуже, чем сейчас.

Вот уже несколько месяцев не разговаривали мы так долго. Собственно, говорил только я. Джем, приоткрыв один глаз, с ненавистью смотрел на меня – злился, что я нарушаю его покой. «Все ерунда!» – несколько раз бросил он.

Он прав. Я понял, что стараюсь только из желания не дать Баязиду позлорадствовать – не хочу, чтобы кто-нибудь догадался, во что превратился Джем! Я намекнул ему на это. «Велика важность!» – процедил он. А немного погодя, когда я облачал его в праздничные одежды, добавил:

– Пускай, пускай! Пускай Баязид обо всем узнает, он тогда расквасит им рожи!

– Тебе столь желанны победы Баязида? – язвительно спросил я, весь мокрый от возни с этой тяжелой, расплывшейся тушей.

– Да, победы над Д'Обюссоном и всей этой сворой убийц. – То был первый разумный ответ, услышанный от него за много месяцев.

Посланец ожидал нас в церкви – залы для приемов в Бурганефе нет. Он стоял спиной к статуе Крестителя, словно оскорбленный его присутствием. Немолодой, сухощавый человек – наверно, выслужившийся солдат, У него было обветренное лицо бывалого воина.

«Из года в год скакал он побежденными землями; имел и раны и добычу; возвращался домой, чтобы застать очередного новорожденного; наживал добро и плел интриги; униженно ползал и гордо ступал; не гнушался подкупами и убийствами, чтобы достигнуть чего-то…» – думал я, и перед моим мысленным взором проносились картины. Картины той жизни, какой живут мужи. Как непохожа она на мою!

Не мог ли разве я быть на его месте? С моим умом, познаниями, живостью? Какой дьявол сунул меня на службу вдохновения, ко двору полумужчин – меня, поэта, гражданина мира! Зачем я сам не сузил этот мир до одной империи и одного государя, ведь тогда я знал бы, что служу кому-то, кто защищает меня, чтоб я продолжал служить ему и дальше? Зачем не выбрал я себе один город, а в городе – один дом и одну жену – какой бы она ни была – меж тысячи женщин?…