Аракчеев долго не ложился, занимался доскональной ревизией приходно-расходной книги, которую вел домашний врач Даллер. Дорожные расходы на стол самого графа и его свиты, несмотря на их мизерность, казались ему разорительными, и он уже подозревал Даллера в прикарманивании денег, отпущенных из казны на прогоны. Взяв перо, он сеял бисер цифр по бумаге, прикидывая, сколько он может истратить на покупку подарков для своей Настасьи Минкиной, ее наказы у него всегда врезались в память, как и повеления царя. Настасья просила купить для нее материи голубой на три платья, зеленой — на два платья, дынной — аршин пятнадцать, да еще самбуршаль — аршин двадцать. Он подсчитывал аршины, множил их на рубли, подбивал итог — сознание того, что он трудится для царицы своего сердца, доставляло ему большое наслаждение. Перед ним на столе стояла позолоченная рюмочка с буквами «Н. Ф.» внутри — подарок Настасьи. Он ласково взглядывал на эту рюмочку и время от времени подносил ее к губам. Настасья во всех интимных прелестях стояла в его воображении, сердце начинало тосковать по ней волчьей тоской.
Из табакерки слоновой кости с золотыми ободками он извлек маленький медальончик с изображением Настасьи Федоровны и повесил его себе на грудь рядом с медальоном императора — так он делал всегда, находясь один. Из шкатулки, которую повсюду возил с собой, достал прядь каштановых Настасьиных волос, перевязанных красной шелковой лентой с золочеными узорцами, и уткнулся в них носом.
Ему вспомнились слова Настасьи, сказанные на прощанье ночью, накануне его отъезда из Грузина: «Уж вознагражу тебя, государь ты мой, солнце незакатное, за всю нашу разлуку непредвиденную... Знаю, как наградить... Вся твоя спервоначалу и ничья кроме...» От пряди волос пахло живой Настасьей — он отличался необыкновенным обонянием, — пахло так, как и в постели. Недаром при свиданиях с нею он называл ее самой душистой на свете женщиною.
В полночь прибыл генерал Лисаневич. Аракчеев, закрыв приходно-расходную дорожную книгу, но забыв снять с груди свой медальон с изображением Настасьи, принял Лисаневича в спальне. Разговор с дивизионным командиром начал более чем холодно.
— Мое июльское предписание получено? — спросил он.
— Получено.
— Военный суд наряжен?
— Наряжен.
— Кто за презуса?
— Полковник Салов.
— Главные бунтовщики военному суду преданы?
— Предаются... Но не всех удалось выловить.
— Дурное донесение привез ты мне. Сколько бунтовщиков выловлено?
— Сколько выловлено — о том сказано в рапорте!
И Лисаневич вручил Аракчееву рапорт.
— Уже содержатся под арестом: Чугуевского полка — тысяча сто четыре бунтовщика, Таганрогского — восемьсот девяносто девять, из коих над триста тринадцатью человеками, как главнейшими преступниками, производится предписанный военный суд, — доложил дивизионный командир.
— Суд военный — это хорошо. Это очень хорошо. У меня всегда радостно становится на душе, когда слышу эти два слова, — одобрил Аракчеев принимаемые генералом меры. — А убеждением не пытался преклонить к повиновению?
— Никаких убеждений не хотят слушать, бесполезная трата времени, — ответил Лисаневич. — Все сплошь бунтовщики, даже женщины и дети кричат в тысячу голосов: не хотим военного поселения! Дома наши сожжем и сами себя не пощадим, а на поселенной каторге погибать не согласимся!
— Так и кричат?
— Это цветики, граф... Такие оглобли гнут, что и повторять не хотелось бы в вашем присутствии.
— Мое предписание, высочайше утвержденное, зачитывал бунтовщикам?
— Трижды зачитывал...
— И что они ответили на это?
— Повторили то, что кричали накануне...
— А именно?
— Отвечают вот что: «Конец Аракчееву — конец военным поселениям!», «Скажите Аракчееву: мы перед богом зарок положили истребить его, потому что знаем наверное — с его концом разрушится и военное поселение...» Много еще всяких угроз в ваш адрес привелось выслушать... и ругательств всяких...
— Говори, говори, не стесняйся. Я ведь знаю, что меня везде ругают, лучше правду слушать, чем выдумки льстецов, от которых меня тошнит. Повесить Аракчеева не собираются?
— Ну как же не собираются... Собираются... И срок расправе назначен.
— Велик ли?
— В первый же его приезд в Чугуев.
— Я другого и не ждал от здешних казаков... А губернатор Муратов, дурак такой, хотел голубиным перышком, обмакнутым в скоромное масло, помазать меня по губам в надежде, что я ему поверю. Садись, Лисаневич, за стол и пиши донесение в собственные руки государю, и не забудь написать все бранные слова, все угрозы бунтовщиков Аракчееву, и как они поклялись истребить меня, и какими непристойными словами называли друга государя...