Державин вздохнул и погладил собачку.
— Если бы вы, Гаврила Романович, создали только одну оду «Бог», то и этого было бы вполне достаточно, чтобы имя ваше золотом начертала Россия! — взволнованно проговорил Сергей. — В нашей поэзии нет ничего равного этому поэтическому чуду! Скажите же, что за благодатный гений помог вам воздвигнуть сей памятник стихотворный? Памятник не только себе, но всей нашей словесности! Могу ли я сейчас прочитать эту оду?
Державин кивнул в знак согласия, Сергей прочитал оду «Бог» сначала по-русски, потом по-латыни в собственном переводе.
Звучная латынь взволновала душу старого поэта. Выслушав, отечески обнял молодого офицера, спросил:
— Вы, я вижу, в совершенстве знаете латынь?
— Да, неплохо...
— Кто вас учил? Конечно же Иван Матвеевич, наш непревзойденный знаток новых и древних языков...
— Я научился латыни в Париже, в пансионе Них. Там начал и писать стихи на латинском, — ответил Сергей.
— Узнаю Муравьевых... — похвалил Державин.
— Радостно это слышать от вас, — даже растерялся Сергей, — тем более в доме, где впервые прозвучали строки:
— Не совсем так, — ответил Державин. — Нет, не здесь, не в этом доме написана была ода «Бог». Первую мысль на сочинение сей оды ваш покорный слуга получил будучи во дворце в светлое воскресенье у всенощной. Это случилось в 1770 году. Вон когда... Долго обдумывал я свой замысел и принимался писать несколько раз, но не мог...
— Почему же, Гаврила Романович?
— Не мог, будучи рассеян в городе, положить чувствований своих на бумагу, никак не мог. В городе можно писать что угодно, только не истинные произведения словесности. Особенно удачно в городе пишутся доносы, просьбы о чинах и наградах, а застенчивым музам здесь искони живется плохо. Несколько лет мне не удавалось ухватить быка за рога... И не то что я выдохся или почувствовал себя бессильным. Все истинно возвышенное и достойное внимания народа и просвещенных ценителей должно рождаться в тяжких душевных муках. Легко дается неким борзописцам лишь литературный мусор, которым захламлены все наши журналы и книжные лавки. И вот в 1784 году, наконец-то собравшись с духом, сказал я ныне покойной жене своей Катюше, что собираюсь поехать в наши польские деревни. Она благословила меня в дорогу. Поехал... Но далеко не уехал, остановился в Нарве. Нанял небольшой покойчик, уединился в оный на несколько дней и, будучи ни в чем другом не занят, написал сию оду. Вот и все.
— В Нарве? И как вы себя почувствовали, когда успешно исполнили свой необыкновенный труд? — спросил Сергей.
— Примечания достойно то, что во время сочинения воображение мое столь было разгорячено, что в одну ночь увидел я чрезвычайный свет, который и по открытии глаз блистал, казалось, по комнате... Слезы лились ручьями. Тогда, встав, я написал последний куплет:
Я думаю, что такие сочинения писать можно не в шуме мирском, пресекающем восторг, но в подобном нарвскому уединении.
— Неужели город так губителен для высокого искусства? — усомнился Сергей.
— Судите сами, — отвечал Державин. — После того нарвского нисхождения на меня небесной благодати, бывши всегда в людстве, не удалось уже мне произвесть такого сочинения, сколько-нибудь приближающегося к оному. Барду жить в городе не только душно, но и бесцельно, в городе и недюжинный талант может засохнуть. Уединение — источник вдохновения. В заброшенном провинциальном покойчике легче дышится и пишется, чем в роскошном дворце, и это касается как важных, так и шуточных сочинений... — Вошел слуга, но Державин махнул на него рукою, и слуга удалился. Поглубже нахлобучив свой белый колпак, Державин сказал: — Хватит о моих одах. Хочу я поблагодарить вас, Иван Матвеевич, за многие мысли из «Писем». Я с удовольствием прочитал ваши «Письма». Не могу утерпеть, не сказав моего суждения о последнем письме вашем касательно великих происшествий, к славе нашего государя и отечества случившихся. Оно меня, с одной стороны, восхитило: несколько раз его перечитывал с новым удовольствием; с другой — крайне огорчило.