Выбрать главу

— Однако не во всех, — заметил Пестель. — Например, его «Карета» удивительно живописна по словесным краскам, по умению распорядиться словом, но по мыслям, по общему духу она являет собою своего рода успокоительное лекарство для напуганных революционными громами Франции деспотов и их чад! Не потому ли идет молва, что старая царица каждый вечер заставляет своего чтеца читать для нее «Карету» на сон грядущий как спасительную молитву.

— Не спорю, Павел Иванович! Повезу Антона к поэту Федору Глинке. Он адъютант Милорадовича и сумеет взяться за дела, — шутливо отвечала Муравьева. — И непременно нужно сделать так, чтобы кто-то обратил внимание государя на подвиг одного из его подданных с тем, чтобы увенчать этот подвиг заслуженной и достойной наградой!..

— Я завтра же буду об Антоне говорить с моим полковым командиром генерал-адъютантом Потемкиным, — предложил свои услуги Сергей Муравьев-Апостол. — С тех пор как наш полк заслужил Георгиевские знамена, мы все стали любимцами государя.

— А есть еще более верный ход, — подал голос Якушкин, сидевший в мягком розовом кресле. — Заинтересовать этим делом нашего друга Сергея Волконского! Он еще ближе к государю, нежели Яков Потемкин.

С Якушкиным согласились.

— А теперь, Антон, ступай на кухню, скажи там повару, чтобы накормил, — сказала Екатерина Федоровна. — Да пускай чарочку поднесет... Или не употребляешь?

— Дыть, как и все протчие... С превеликим удовольствием, — разулыбался широколицый Антон. — Винцо, оно, ежели в меру, свято, как и хлебушко. Одно — тело Христово, другое — кровь его, пускай хоть и мутная... Только редко приходится — дерут три шкуры.

— Поужинав, скажешь там человеку, чтобы место указал в людской, — заботливо наказывала Муравьева, провожая Антона с мальчиком до передней. — Да чтобы не на голом полу, а на подстилке соломенной с тюфяком.

— Дай тебе бог здоровья и долгих лет! — порывисто поклонился в пояс чуть не до слезы растроганный хлебопашец. — Встрела нас как мать родная. Не стоим мы того. Мужику и конура — фатера, и дроги — палаты. На что нам тюфяки? Лучше на полу. Мы к голым доскам привыкши.

— Ступай, ступай ужинать. Вишь, распелся, голосистый соловей.

— Нашенские постоять любят. Как же, барыня, иначе-то, ежели бог послал добродетельного человека? Народ-то по доброму слову извелся, по ласковости. Уж больно дурно, когда и просвета никакого душа не видит и не ждет его, — предался своим размышлениям многодумный Антон.

— А богу молишься? — выслушав, спросила она.

— Да, барыня. Всем селом молимся. А как же?.. Только бог-то у нас свой... Истинный. А не тот, перед которым митрополит здешний кадит.

— Да ты, знать, старообрядец?

— Нет. Но книги святые читать люблю, — отвечал мужик. — Без них давно бы поглотила нас пучина мрака и всесветной лжи. Кабы господь сподобил меня лицезреть государя нашего, то сказал бы я ему спасибо за его указ от 1801 года насчет неотеснения тех, кои уклоняются от православия. — Он вздохнул. Помолчал. И добавил с приглушенной яростью: — Мы вот не уклоняемся, но вопреки воле царской терпим притеснения, какие могут исходить лишь от самого дьявола! Везде творит нечистый закрепощение тела и ослепление духа — такого ярма и татарское иго для нас придумать не смогло.

Он говорил спокойно, но убежденно. Муравьева с интересом слушала остановившегося у порога мужика и дивилась цельности характера этого человека с отважным сердцем и душой, мятущейся, ищущей ответы почти на те же вопросы, на которые ищут их во дворцах и палатах. Рубище, оказывается, не помеха уму беспокойному.

— Сказал бы я государю — спасителю отечества и веры, что один анчихрист прогнан с нашей земли, повержен во прах, но другой сатана притаился поблизости престола, — рассудительно вел речь Антон. — Сказал бы я ему, как писано в одной старопечатной книге: и продал ты нас, государь, в руки врагов беззаконных, ненавистнейших отступников и царю неправосудному и злейшему на всей земле. И ныне мы не можем открыть уст наших, мы сделались стыдом и поношением для рабов твоих и чтущих тебя, — Антон перевел дыхание и возвысил голос до силы проповедника: — Государь, не суд страшен, а судьи! Ежели ты воистину разумен, послушай сначала, что народ о делах твоих говорит, что он думает о тебе и слугах низких твоих и лицемерных...

Вдруг Муравьева почувствовала себя неловко перед этим одетым в грубый самотканый холст соотечественником. Неловко потому, что вежливо отсылает его ужинать в людскую, а не пригласила к господскому столу вместе с теми, кто сейчас беззаботно витийствует в блестящей гостиной, к столу, который скоро накроют. Ей сделалось стыдно, что, не помышляя о каком-либо пренебрежении безруким храбрецом, уже тем унизила его, что встретила со снисходительностью чисто барской, а он заслуживает совсем иного обхождения. При всей внешней забитости, при традиционном безотчетном раболепии, он человек гордый и умный, умеющий окинуть любой предмет своей мыслью и независимо высказать свое откровенное суждение.