Хозяйственные заботы по деревне ослабили надзор за мной. Старика и братьев нет целый день, а старуха в мои дела не вмешивалась. Вышла я как-то в огород капусты кочан срезать. Слышу, тихонько окликает меня кто-то: «Эй, тетка, в селе немцы есть?» — «Куда ты, родименький, пришел! — говорю ему, а сама озираюсь по сторонам. Чудится мне, что увидит кто-то человека этого. — Это же хата старосты, и его сыновья у немцев служат». А он только присвистнул и тихонько просит: «Подойди поближе, не бойся».
Подошла к кустам, вижу — худой, черной бородой заросший, и глаза черные, как у цыгана, ободрался весь в лесу…
«Отощал я, сил нет идти, и рана на руке разболелась. Помогла бы мне, чай, христианская совесть у тебя есть, не выдашь своим родичам».
Спрятала я его у своей матери, навещала несколько раз. Звали его Николай Шершень. Вылечился он, отдохнул и ушел в лес, а я покой с той поры потеряла. Куда ни пойду, стоит перед моими глазами Коля со своими черными угольными глазами. Ложусь спать, глаза закрою, а он уже тут как тут. И забывать начала Михаила совсем. Как-то ночью постучали в двери. «Открой, староста! — крикнул молодой голос. — Гости к тебе из города».
Открыл свекор дверь, а в нее вошли трое с автоматами. Затрясло старика, чуть от страха не умер. Андрюшку пьяного из постели вынули, надавали ему по щекам, чтобы в себя пришел. Высокий в гимнастерке без погон, гладко выбритый, вытащил из кармана бумагу и прочитал: «Именем Советской власти, за измену Родине и предательство советских людей народ приговаривает старосту деревни Жмаковка Василия Донорова и его сыновей Андрея и Петра к высшей мере наказания». Не успел он закончить, как один сразу застрочил из автомата, и оба родственника замертво повалились на пол, обливаясь кровью. Я первый раз видела, как на моих глазах убивали людей, но жалости к ним не почувствовала. Петрушка уцелел, он в это время на какую-то операцию со своим отрядом выезжал. Когда Красная Армия пришла, он и вообще сбежал из деревни…
Летом сорок пятого вернулся домой Михаил. Измученный, усталый, постаревший и какой-то затравленный. Говорит, в лагере сидел в Австрии, еле живой выбрался. В колхозе рук не хватало, а он отличный кузнец. Кланялись ему отовсюду, зарабатывал он много. Володечка родился, семья как будто опять сложилась.
Вовочку любил он очень. Какая жена не мечтает, чтобы ее муж любил детей. Михаил не то что любил мальчика, не то слово это. Он жил им, дышал им.
Наверно, с ним он забывал свое прошлое, очищался — так я полагаю. Все твердил мне: «Смотри, мать, береги Вовку, без него мне не жить!» И я верила. Прибежит с работы, на руках мозоли, жесткие, как на пятках, трет, трет руки мочалкой, чтобы мягкие были, а потом возьмет малыша у меня и уходит с ним во двор. Что-то ему рассказывает, а тот совсем малый был, глазенки-пуговки таращит и молчит, слушает. Я прямо плакала, глядя на них. Думала, что вот это и есть человеческое счастье!
Потом пришел за ним милиционер. Как увидел его Михаил через окно, сделался белым как бумага и заметался по комнате, словно искал, куда бы ему спрятаться. Постучал милиционер в двери, а Михаил сел у стола на стул и готов, вроде неживой стал. Шепчет: «Вот оно, вот оно, пришло все-таки!»
Милиционер вошел, поглядел на нас, а мне тоже отчего-то страшно сделалось. Схватила мальчика, жму к себе, а у самой мысль поганая: «Это тебе за твое большое счастье!»
«Доноров? — спросил он Михаила. — Собирайся, пойдем со мной. Дело одно выясним».