В два часа дня, в Барранкасе, в первый же день моего возвращения в Буэнос-Айрес, я наткнулся на Диего. Он нес фибровый чемодан.
– Извини! Тороплюсь как сумасшедший! – бросил он мне.
– Куда? – спросил я.
– На Авениду Вертис10, сесть на что-нибудь, что довезет до центра.
– Пошли в бар «Ляо-Ляо», выпьем чего-нибудь, а то я умираю от жажды. А потом и я прокачусь с тобой до центра.
Мне почудилось это или лицо его действительно омрачила тень нетерпения? Почему Диего хотел сбежать от меня? Такие вопросы одолевали меня, пока мы устраивались за столиком в баре.
– Мне надо сесть в ЭТОТ автобус! – воскликнул он, сделав почему-то ударение на слове «этот», и нетерпеливо указал на проходящий за окном автобус. – Я… я тороплюсь как сумасшедший.
– Как сумасшедший? А можно узнать причину сумасшествия?
– Так… Некоторые затруднения.
– Пусть автобус затрудняется. Может, поговорим о чем-либо другом?
Он ответил мне вымученной улыбкой.
– Поговорим об Эладио, – предложил я.
Взгляд его опять затуманился. Диего не умел ничего скрывать. Я подумал: «Бедный мальчик!» Еще я подумал: «Пахнет псиной», а сам продолжал расспрашивать:
– Он что, опять являлся?
– Он говорил со мной. Много раз. Всякий раз, как я оказываюсь в гостиной.
– Почему именно в гостиной?
– Потому что он там.
– Он там прячется?
– В установке. В том аппарате с двумя никелевыми колонками, высотой сантиметров двадцать.
– Как у Маркони, – пробормотал я.
– Так ты знал?
Я пожал плечами, давая ему понять, что это неважно, и жестом попросил его продолжать.
– Я ходил туда каждую ночь, когда все в доме засыпали, – сказал он. – Эладио звал меня. Каким-то таинственным образом, – передача мыслей на расстоянии или что там, – он меня вызывал. Мне очень хотелось убежать, и все-таки я шел на зов. Потом я проникся к нему доверием. Ты не поверишь: я стал ценить эти короткие минуты общения с ним. Я чувствовал какое-то единение с братом.
– Если я правильно помню, Эладио хотел объяснить тебе нечто важное. Объяснил?
– Да. Конечно, это несколько не по моей части. Если бы дело касалось фотографии…
– К сожалению, бывают и другие увлечения.
– Это связано с радио. Эладио сказал мне, что совершенствовал свои установки годами. Он хотел научиться транслировать через них… душу, как передают звук и изображение – через антенну. Он ставил опыты на морских свинках; все они умирали. Наверно, душа – это нечто особенное, отличное от звука и изображения. Понимаешь, он сказал мне, что можно сделать несколько копий изображения или записать звук на диск, но когда душу собаки или кошки ты «записываешь» на установку, животное умирает. Это меня потрясло: душа умирает в кошке или собаке, но продолжает жить в какой-то железке. Для несчастного животного, как он мне объяснил, эта новая жизнь совершенно бесполезна, для него это как полная слепота и глухота, но человек-то может думать! Его душа, заключенная в установку, не страдает от изоляции, потому что существует передача мыслей. С Эладио можно беседовать, не раскрывая рта. Кроме того, он оказывал благотворное влияние на обстановку в доме: если Кристина с Миленой затевали ссору поблизости от его аппарата, Эладио успокаивал их, а они при этом даже не подозревали о его вмешательстве. Кажется, он влиял на мысли всех, кто бывал в доме. Диего встал.
– Продолжай, – сказал я.
– Я должен идти, – возразил он, – а то опоздаю, и случится что-то ужасное. Не проси меня рассказывать дальше. Остальное очень уж неприглядно.
– Сядь и расскажи, – велел я.
Он стал нервно озираться: то посмотрит на меня с удивлением, то в сторону – со страхом. Снова плюхнувшись на стул, Диего спросил:
– Ты ведь знаешь, что они с Миленой не очень-то ладили?
– Кто этого не знает!
– Ну, тогда моя задача упрощается. Есть вещи, о которых не принято говорить, – вздохнул он. – Первоначальный план Эладио состоял в том, чтобы написать монографию о своем открытии. Он считал свое открытие великим и хотел, чтобы человечество узнало об этом. – Диего понизил голос. – Но он сказал, что Милена так его допекла, что он больше не смог терпеть и после очередного скандала «записал» свою собственную душу на установку.
Я подумал вслух:
– А до этого он переселил туда душу Маркони, чтобы спасти его от Милены.
– Нет. Тут ты ошибаешься. Он переселил Маркони, но не из-за Милены, а чтобы спасти его от старости. Пес уже умирал от старости.
Наморщив нос, я мучительно размышлял: «Итак, Диего, Маркони оставил тебе в наследство свой запах. До чего же воняет псиной!» Вслух же я воскликнул:
– Какая вера в свое изобретение и какое мужество – переселить свою собственную душу! И какая отчаянная решимость бежать!
– Он говорит, что с него вполне достаточно возможности думать. Что думать гораздо лучше, чем быть мертвым. Что бессмертие, как вечная жизнь мысли, человечеству гарантирована. Знаешь, когда я цитирую его слова по памяти, я никогда не ошибаюсь. Еще он говорил, что человек есть странная комбинация материи и духа, и материи всегда угрожают разрушение и смерть. Он мне рассказал, как все это проделал – шаг за шагом. Он спрятал установку в голове бюста, бюста Галля, того, что стоит на камине в гостиной, – он полый, – и поселил там свою душу. Он думал, что там она в безопасности. Милена, полагал Эладио, не станет менять обстановку в доме. Потом из Штатов вернулся я. Тогда он позвал меня и стал говорить со мной. Он собирался продиктовать мне свою монографию. Я должен спасти изобретение, сберечь его, и тем самым спасти Эладио.
Диего закрыл лицо руками и молча сидел так некоторое время. Я смотрел на него и гадал: «Что это он плачет? И что люди вокруг подумают? А мне что делать?» Когда Диего отнял руки, лицо его выражало решимость и еще – победоносную усталость человека, преодолевшего кризис.
– Милена сказала мне, чтобы я об этом и думать забыл, – сказал он.
– Милена? – переспросил я, заранее раздосадованный своей догадкой. – Разве ты сам не просил меня ничего не говорить Милене? И разве Эладио не велел тебе ничего не говорить ей?
– Да, сначала Эладио руководил мною. Но он потерял свою власть надо мной, когда я влюбился в Милену.
– Ты – в Милену?
– Тебе это кажется невероятным? Как я мог полюбить эту дурочку? Я тоже думал, что она дурочка. Поверь мне: она импульсивна, вспыльчива, но вовсе не глупа.
– Я никогда и не считал, что она глупа, – со злостью ответил я.
– Я рад, – сказал он и пожал мне руку. – Она сама первая поняла, что я ее люблю. Она поняла это по тем фотографиям, которые я с нее делал. «Зачем ты так много меня снимаешь, если не влюблен в меня?» – спросила она.
– Какая проницательность! – выдавил я.
– Она не всегда была свойственна ей. Бедняжка ведь сразу поверила в смерть Эладио. Ты не представляешь, что с ней было вчера вечером, когда я рассказал ей об установке!
– Зачем же ты рассказал ей?
– Ужасно, но я ничего не могу скрыть от нее. Ты бы посмотрел, что с ней сделалось! Я никогда не видел ее в такой ярости. Сначала она мне не поверила, потом стала кричать, хохотать как безумная, потому что представила себе эту процедуру переселения взрослого большого человека в никелевую рамку высотой двадцать сантиметров. Она спросила меня, постигаю ли я всю пропасть унизительного смирения, добровольного отказа от радостей жизни, кроющуюся в этом поступке Эладио. Настойчиво повторяла, что Эладио принадлежал к ужасной породе людей, которые много думают, все понимают, ни на что не сердятся, потому что у них нет сердца и они ничего не чувствуют; такие люди не понимают, что сама бредовая мысль поселиться в установке двадцати сантиметров высотой омерзительна. Она твердила, что эти уроды ни во что не ставят ни жизнь, ни естественный порядок вещей, они не способны ни восхищаться красивым, ни ужасаться уродливому. Говорила, что не потерпит, чтобы человеческое существо, даже по доброй воле, и даже такое, как Эладио, удовольствовалось столь жалкой формой бессмертия. Я пытался успокоить ее, объяснив, что Эладио, находясь в своей установке, оказывает на всех нас благотворное влияние. Ты не поверишь: когда я сказал ей, что и ее саму, в ее ссорах со свекровью и Кристиной, он неоднократно успокаивал, она разъярилась еще больше и поклялась, что Эладио недолго осталось издеваться над ней и над Господом Богом.