От заревой яркости, от захватывающей дух речной бесконечности и береговой шири становится радостно до непонятной ликующей жути.
И тут я слышу рядом чей-то звонкий, страшно знакомый и совсем незнакомый голос. Взвивается над водой песня. Какой-то миг ничего не могу понять, но тут же удивленно затихаю: да ведь это же тетя Оля. Я замираю, лишь машинально махая веслом.
А песня звенит вольно и легко:
Мы с Мишанкой оборачиваемся, удивленно глядим на тетю Олю, но она, кажется, не видит нас. Поигрывает небрежно веселком, поблескивает маленькими синими глазками и смотрит куда-то мимо нас, распевая.
Ни слова не знакомы, ни мелодия. И тетя Оля какая-то не та: и радостная, и одновременно вроде грустная.
взлетают над рекой последние слова этой песни, такой же чудно-восторженной, как все вокруг, и еще долго звенят где-то в вышине, а может, просто в сознании.
— И-эхх! — во всю грудь выдыхает тетя Оля. — А ведь и впрямь бы полетела, дай мне господь бог крылья. А? — И надолго замолкает.
Мы с Мишанкой тоже молчим. Бывают такие минуты, когда ни о чем не хочется говорить, когда молчание дает душе в тысячу раз больше, чем самая многословная речь.
Поплескивает вода. Покрикивают чайки. Ликует безоблачное солнечное небо. Сыплет в глаза алмазами, слепит нещадно блистающая водная даль.
В одном месте плоская, прямая, как доска, коса уплыла по течению реки почти на километр и раздвоила Кеть, отмежевав от нее длинную заводь-курью. Вода в курье тихая, сонная, затянутая стрелолистом и лопухами белой лилии, — самое щучье место.
— Вот тут, ребятенчишки, и дадим первую тоню для началу, — распоряжается тетя Оля и выпрыгивает из об-ласка прямо в воду на отмель.
Мы с Мишанкой вытаскиваем обласок, выбрасываем из него снасть, начинаем переодеваться. Натягиваем легкие брюки и рубашки, чтобы быстрее стекала вода, обуваем мягкие тапочки, чтобы и дно ступней чувствовать и ногу не напороть об карч.
— Кто во глыбь-то пойдет? — живо спрашивает тетя Оля. — Ты или ты? — и сбрасывает фуфайчонку.
— Пусть Микола, — говорит Мишанка меланхолично, — он плавает лучше.
— Микола дак Микола. А ты тогда, как притоняться будем, помогай за тетиву тянуть. Понял? И кузов таскай… А счас разматывай давай бредень. Мотню, мотню распрямляй! Вот так.
Приготовления заканчиваются быстро и споро.
— Ну, ребятенчишки, с богом, — машет рукой тетя Оля.
Я беру в руки держак правого крыла, закидываю через плечо веревочный привод и шлепаю в курью, волоча за собой длинный, саженей в пятнадцать бредень. Бредень неподатливо ползет в воду, сухой и липкий, он цепляется за каждую травинку, за каждый лопушок. Но вот грузила один за другим булькают ко дну, увлекая за собой нижнюю тетиву, а вслед за ней и частую дель; становится легче.
Студеная вода стягивает ноги, лижет колючим языком бедра, живот и спину, поднимаясь все выше и выше. Перехватывает дыхание. С непривычки я вздрагиваю всем телом, медленно и боязливо продвигаюсь вперед.
— Ничо, ничо, Миколаша, счас приобыкнешь, — подбадривает меня. — Давай заводи, заводи быстрей. Держак-то низом, низом и вперед, как штык. Подсекай и ходом, ходом вперед. А ты, Минька, чо стоишь? Булькай давай у берега, пужай рыбешку из травы, пужай, пужай ее, матушку!
Согнувшись в три погибели, по колена в воде, она бороздит вторым держаком по дну, суетливо хлюпает чирком по лопушнику, загоняя рыбу в бредень, и то и дело стрель, стрель глазами то в поплава, то в меня, то в Миньку, то в то место, где во взбаламученной воде волочится за нами невидимая мотня.
Потихонечку бредем, бредем вдоль курьи, захватив ее чуть не до середины. Я с трудом продвигаюсь вперед, весь опутанный какими-то корневищами и по горло в воде, одна голова торчит, и, кроме упругой тяжести набухшего, сгребающего с курьи все водоросли бредня, ничего не чувствую, но тетя Оля вдруг вскрикивает:
— Есть! Есть, родненька! Давай, Миколаша, кругом-кругом и к берегу. Поторапливайся, поторапливайся, милок. На ложбину, на ложбину вон на ту держи, притоняться будем.