— «В свое-е-м»! — прошептал он. — Вот теперь погляди, чье лучше: твое или наше!
Но это было во сне.
Утром, попрощавшись со старым другом, он подался домой.
— Как я останусь-то без тебя, Евсейка? — тоскливо сказал Шайхула, когда жал ему руку, и горько, совсем не смешно пошутил:
— Не посвататься ли к столетней Зухре? А?
Глава четвертая
Целый день густо падал на землю волглый и теплый снег. Он падал и тут же таял. И оттого земля была влажной и слякотной. И какой-то пегой на вид, как шерсть на линяющей лошади.
Все вокруг: и небо, и пожухлая крапива за пряслом, и тальники на отлогом речном берегу, и дальние, едва заметные в этом снежно-дождевом месиве согры — сливалось в расплывчатые бусые пятна, и лишь узкая извилистая Шилка резко выделялась на сером осенне-ненастном фоне.
Из окошка Евсеевой избы вода в ней казалась черной, как вороненая сталь. И такой студеной-студеной, по-зимнему прорубной, что по телу старика нет-нет да и проходила зябкая дрожь, хотя рядом жарко топилась печка.
Неделю Евсей Кузьмич поджидал Петру Феофаныча с ребятами и потому где бы ни был: на охоте, на рыбалке или просто бродил по тайге — во второй половине дня возвращался домой, чтобы не прокараулить появление гостей.
Однако их все не было, несмотря на то что времени после первой встречи прошло подходяще.
Евсей Кузьмич успел и карасишек поднасолить, благо что с наступлением холодов они шли в вентеря и мордушки ходко, и косачей настрелять на первый случай, и медовухи лагун настоять из перги и нынешнего, весеннего меда.
Два последних дня он вообще почти никуда не ходил, так копался под навесом завозни по мелочи да по домашности что-нибудь делал.
Сегодня затеял подшивать валенки, а приготовленной дратвы не оказалось. Разыскал в сундуке старый, оставшийся от жены Степаниды клубок льняных ниток, из кладовки ошметок вару да кусок воску принес и взялся за дело. Скручивал нитки в четыре жилы и, натянув, со звоном натирал: сперва варом, чтоб крепче были, не прели от влаги, а потом воском для скользкости, для удобства при починке.
Лучше было бы, конечно, бросовый машинный ремень распустить. Вот где дратва так дратва: подошва сотрется от носки, а ей хоть бы что — но где же в Вагино найдешь машинный ремень? Откуда он здесь завелся?
Делал Евсей Кузьмич свое дело, посматривал на осеннюю непогодь за окном, на Демидов кедр, а сам все думал и думал. О многолюдном и процветающем Сполошном, о полуживой Ерзовке, которую ожидает та же участь, что и Вагино, о Шайхуле…
Так и не согласился старый дружок, сколько Евсей Кузьмич ни звал, навестить заимку, погостить у него.
— Потом, потом, Евсейка. Сейчас не могу. Смутно как-то на душе у меня.
И у Евсея Кузьмича на душе было смутно и тягостно…
Подлетела к окну синица и давай, как дурная, долбить клювом по раме да по стеклу. Трепещет-трепещет желто-синими крыльями, поблескивает темными бусинками-глазами, а сама знай долбит. «Нехорошую весть принесла», — вспомнил Евсей Кузьмич дедовскую примету. И совсем стало тошно и одиноко-одиноко, хоть из избы вон.
Он и вышел. Хотел было на охоту податься, развеяться, силки на рябков в мелколесье у речки поставить. Да какая охота в такую погоду?
Почему-то потянуло на кладбище. Оно было рядом, в Монастырском кедраче, за бывшей поскотиной, что начиналась у Шилки и у Шилки же обрывалась, только с другой стороны деревни.
Долго пробыл там Евсей Кузьмич, обходя дорогие могилки. Одни стали ветхими и кресты уронили, другие еще держали их и обихоженные холмики непросевшими сохраняли. Надолго ли? Время все изменяет…
Вернувшись домой, подживил в печке огонь и вновь взялся за дратву.
Из головы не выходили слова Шайхулы, сказанные в тот вечер, когда он проводил в Сполошный Мансура: «В старости нас всех начинает тянуть к родным. Ты одинок и, может быть, этого не поймешь».
«Как же не пойму, — мысленно возразил старик. — Разве у меня не было родных? Были. Но так случилось, что я их всех пережил, и мне осталась от них одна только память. А память… Эх, Шайхула, Шайхула! Она ведь тянет к ним, как к живым…»
Евсей Кузьмич свернул готовые концы дратвы вчетверо, повесил их на гвоздь у окна, присел на низенький стульчик к печке и открыл дверцу, чтобы видеть, как мечется яркое пламя.
Пламя обдало его жаром. Слегка ослепило старческие глаза. Но Евсей Кузьмич не отодвинулся от печки, лишь прищурился.
Он вспоминал.