Вышли за поскотину и тихо побрели по влажным, парным лугам, по лесам, далеко-далеко за деревню.
Евсей молчал. И Даша молчала. Чего-то ждала.
А он не знал, что говорить. Страшно было. Вдруг он скажет что-то не то, и она засмеется над ним, уйдет. Вдруг она чужая. Вернее, он ей чужой. И все это просто так, обычная прогулка от нечего делать.
— Что же вы молчите? — спросила Даша, глянув на него коротко и насмешливо.
Евсей вспыхнул: «Смеется!» — и вовсе замкнулся от обиды и горечи.
Подошли к Шилке, к песчаной отмели, остановились.
Вечерняя река была спокойной, будто прислушивалась к чему-то. В тенистых заводях меж тальников начинал клубиться розовый на закате туман, а на середине, расплывшись по течению, горело длинное-длинное заходящее солнце.
— Хорошо как! — сказала Даша и снова глянула на него коротко и насмешливо. Потом скинула башмаки и пошла в горящую реку. Вода скрыла икры, подступила к ямочкам у сгиба коленей, лизнула платье. Не стесняясь, Даша подхватила подол и остановилась.
— Хорошо как! — повторила.
От ее доверчивости, какой-то милой открытости перед ним Евсею сделалось горячо и хмельно.
Не разуваясь, он шагнул в воду.
Брел по ней и ничего не видел, кроме огромных Дашиных глаз.
Они смотрели открыто и совсем не насмешливо.
И в них плескались волны. Такие же розовые, как в реке…
Потом они лежали в пахучей траве.
Над головой шелестели листья талин. На стебельке борщевика раскачивалась синица.
В Дашиных глазах стояли светлые слезы.
То было — как волшебная сказка.
Семь лет — как волшебная сказка, в которой каждый день — праздник.
И если бы Евсей Кузьмич мог променять всю свою долгую-долгую жизнь на эти семь коротеньких лет, он променял бы ее без малейшего колебания…
Верной, преданной, ласковой женой оказалась Даша. И любовь ее была опаляющей, жаркой и ненасытной.
Как-то он сказал ей, что хочет сына.
Она тихо засмеялась и взглянула на него хитровато.
— Когда-то в училище я дала клятву не иметь детей, чтобы всю себя отдавать больным.
— И чо же теперь? — опешил Евсей.
— Ничего, — сказала она. — Просто дура была набитая. Ничегошеньки не понимала. — И, приподнявшись, обхватила тонкими руками Евсееву шею, задышала в лицо горячо и прерывисто: — Рожу тебе сколько захочешь! Слышишь, Евсей, сколько захочешь!
Но не повезло им с детьми.
Мальчик и так похожая на мать дочурка Танюшка не дожили до года.
А когда началась война и Евсей Кузьмич ушел на фронт, он потерял и Дашу. Беда случилась осенью сорок второго года. Даша в студеный, ветреный день полоскала в Шилке белье, оступилась и упала с мостков в ледяную воду. Пока снарядили подводу, пока привезли из Каменки фельдшера, началась горячка. Через три дня Даши не стало.
Об этом написали ему соседи, и, прочитав письмо в промерзлом окопе под Сталинградом, он заплакал, моля судьбу, чтобы наслала на него пулю, оборвала жизнь в первом бою.
Но судьба не принимает жертв по заказу — Евсею Кузьмичу довелось целым и невредимым пройти через всю войну.
Он вернулся домой в октябре сорок пятого года и не узнал Вагино.
Родная деревня стала убогой и сиротливой. Притихшие, запущенные без мужского догляда дома. Обветшалые колхозные дворы. Оборванные ребятишки в старых отцовских фуфайках. Быки и коровы в упряжках вместо коней. Голод…
После четырехлетней, пусть суровой, порою жуткой, но все-таки сравнительно сытой фронтовой жизни особенно поразил голод. В первый день, когда Евсей Кузьмич, просидев в суровом раздумье несколько часов подряд в своей пустой нежилой избе, зашел вечером к соседке Степаниде, жене погибшего приятеля Африкана Фролова, и вынул из кармана прихваченную на какой-то станции четвертинку водки, Степанида растерялась, не зная, что поставить на стол — кроме картошки и квашеной капусты в доме ничего не было.
— Ох, миленький! А хлебушко… Мы давно позабыли, как и пахнет-то он, — пожаловалась хозяйка.
Тем же — картошкой, капустой да груздями — потчевали его и в других избах.
Но недолго пришлось расхаживать по соседям, слушать горькие речи и сокрушаться. На третий день рано утром к нему постучал колхозный председатель дед Бурмакин.
— Евсей Кузьмич, — комкая в руке жидкую бороденку, конфузливо переминался он у порога. — Может, и рано к тебе я пожаловал. Фронтовик… С недельку и погулять не мешало бы… Да нужда. Не обессудь уж.
— Чего тянешь резину? Говори, какая нужда.
— Да какая… Пашаничку убирать надоть. Видишь, снег во дворе в два вершка. А ее, родимой, шешнадцать десятин ишо на корню. Не успели наши бабенки, ой, не успели!