— Ай, баба, опять нехорошо говоришь! Перестань, — оборвал ее Шайхула. — Я уеду, он уедет, кто хлеб сеять будет? Медведь?
— А толку, что сеешь! Не успел домой приехать — тут же на работу. День и ночь, день и ночь! А что заработал? Посмотри на сестру! С трактора не слезает, еле ноги волочит. А что у ней есть на столе, хоть и муж председатель?
— Не понимаю, чего тебе нужно? — Шайхула в сердцах стукнул кулаком по столу. — Картошка есть? Есть. Овощ есть? Есть. Ягода, грибы есть? Есть. А в городе этого нет. Там даже пучки летом, щавеля дикого не сорвешь? Так где хлеб нужней, где крупа нужней? У нас или там? Не о легких местах думать надо. О том, как выйти людям быстрей из нужды, думать надо. О том.
— Ты и так думаешь! — вспыхнула Фатима. — Дома крыльцо не чинено, шею свернуть можно, а ты два дня у Бибинур крышу ладил.
— Бибинур — вдова. Кто поможет, если не я? Я мужик, она слабая женщина. Беречь ее надо. Всех женщин беречь надо. Они всю войну деревню на своих плечах держали. И еще придется держать.
Евсею Кузьмичу был неприятен вспыхнувший между супругами спор, но вмешиваться он не хотел: Шайхула был прав.
После ужина друзья вышли на крыльцо покурить.
— Не сердись на нее, — тихо сказал Шайхула, присаживаясь на ступеньку. — Намучилась за четыре года. Думала, вернулся муж — все переменится, не будет нужды. А тут…
— Ничего. Выдюжим как-нибудь.
Постепенно Евсей Кузьмич навел прежний порядок в кузнице — в войну она была закрыта, и председатель колхоза из-за каждой железки ездил в Каменку. По воскресеньям ходил в тайгу на промысел. Помогал рыболовецкой бригаде, сколоченной из фронтовиков.
Каждую осень колхоз стал заготовлять ягоды, орехи, грибы, что приносило хоть небольшие, но прибыли.
На народе, на «миру» Евсей Кузьмич был весел, говорлив, подбадривал себя и людей шутками-прибаутками, а вечерами, запершись в пустой избе, тосковал и мучился в одиночестве. Часто уходил на кладбище и подолгу просиживал у Дашиной могилы.
На женщин и не смотрел, хотя по тем послевоенным временам через дом можно было «утеху» найти. И накормят из последнего, и ночевать оставят, да еще и припасенную заранее бутылку самогона поставят для смелости.
Никто их не винил и не корил тогда, этих женщин. Да и за что корить было, если оставались они вдовами в двадцать да и в тридцать лет, и на всю округу десяток-другой здоровых мужиков набиралось?
А были среди этих мужиков прохиндеи, ой, были! Пировали на чужой беде. Председатель кайенского колхоза Игнатий Данилов, здоровый такой, задастый верзила, оставленный в тылу по брони, даже счет вел, со сколькими бабами переспал.
Всякое было…
К пятидесятому году Евсей Кузьмич совсем поседел. И все чаще и чаще подумывать стал: а как дальше-то жить? Старость подходит, годы уклонные плечи давят, а он одинок. Прошлое, конечно, многое значит. Но как говорится в пословице: прошлого все равно не догонишь, а от завтра никуда не уйдешь. Да и верно ли так-то? Он бобыль, голову приклонить некуда, и вон, к примеру, соседка Степанида Фролова тоже одна. Он мучится, она мучится. А ведь от этих мучений избавиться можно.
Думал, думал он так да и зашел однажды вечером к Степаниде.
— Вот что, Степанида Васильевна, — сказал без всяких обиняков. — Я давно не парень, да и тебе не семнадцать лет. Потому не уразумей худого в словах и пойми, как надо. Одни мы, как сыроежки на голой поляне, остались под старость. Тебе без мужика с хозяйством, огородом и домом — ни туда ни сюда, и мне без бабьего догляду — плоше некуда. Ни сварить путем, ни рубаху состирнуть после бани. Переходи ко мне. А не хошь бросать хоромы мужнины, я к тебе перейду.
Степанида не поджала презрительно губы, не зарделась смущенно. Ответила просто:
— А я и сама подумывала об этом, Евсей Кузьмич. Чего уж тут. И воробей не живет один без людей, а мы при нонешном положении и вовсе куда? Одна голова не бедна, да одна. Так что нечего меня уговаривать. А что касаемо мужниных хором, так не дом хозяина держит, а хозяин дом…
В этот же вечер Евсей Кузьмич перенес Степанидины вещи к себе.
Была осень пятьдесят четвертого года. Дни стояли солнечные, ясные.