И тут вспыхнул экран ярким светом, замельтешилось в нем что-то, а потом ударила громкая музыка, мельтешенье пропало, и появилась лесная поляна, а на ней стройные девушки в длинных сарафанах. Они поклонились поясно и, как лебедушки, поплыли в хороводе.
— Надо же! — ахнул старик. — Дак это ить… это ить… у нас раньше так плясали.
— Вот видишь, вот видишь, — повторил цветущий Шайхула. — А ты говоришь, что здесь все по-другому!
Перед отъездом выпили в честь новоселья.
В Мансурову избу набралось десятка два незнакомых Евсею Кузьмичу людей. Они поздравляли хозяина, давали разные советы: какую мебель лучше купить, где достать леса для стайки и всякое другое.
У Евсея Кузьмича после встречи с Устиньей Четыркиной и особенно с Сашкой Сузгиным настроение было хуже некуда, так и не выходило из головы это обидное слово: «в свое-е-е-м!» — а Шайхула сиял от радости и благодарности к окружающим за такое большое внимание к его сыну.
Когда все разошлись, Мансур сказал:
— Переезжал бы, отец, ко мне. Чего там будешь один сидеть? Вон и комната для вас с Давлятом — вроде по специальному заказу сделана.
— Да ну, — засмущался Шайхула. — Такие палаты не по мне. Даже ступить лишний раз где боюсь. Да и не смогу я без Ерзовки своей.
И вот — смог.
Смог старый Шайхула, прожив в родной деревне шестьдесят восемь лет.
Время тянулось длинною паутиной.
Прошло три недели. Четвертая началась.
В Вагино давно стояла зима.
Понамело сугробов. Глубоким снегом покрыло все луговины и взгорья. Мохнатыми шапками приплюснуло и до того низкие, наполовину ушедшие в землю дома.
Лес потемнел, застыл.
Шилка покрылась толстым и крепким льдом, и прорубь в ней приходилось оживлять каждое утро.
Чтобы не томиться одному в пустой избе, Евсей Кузьмич часто ходил на охоту, на рыбную ловлю или просто так на прогулку по лесу.
Однажды он решил посетить свою любимую Лебединую гриву, где последний раз был с Анатолием, когда они ходили по клюкву.
Стояло безветрие, и на белесом дымчатом небе вроде не было туч, но падал снег, блестящий и редкий, как изморозь.
Лес кутался в пушистый иней, и весь мир был молочно-белым, туманным и неподвижным.
Евсей Кузьмич шел не спеша, — куда торопиться? — на душе было легко и спокойно, как бывает только в зимнем лесу.
Старик не заметил, как взял Астахов подъем, как миновал густое мелколесье вдоль склона, как вышел на Лебединую гриву, где с Анатолием они любовались молодым березняком и подростками-соснами, и вдруг остановился, охнул и стал медленно опускаться на снег.
Впереди, насколько хватал взгляд, тянулась голая поляна, и на ней, как расставленные для игры в городки, торчали из-под снега ровными рядами пеньки.
Березняков не было.
Не было и юных, только набиравших силу, золотисто-зеленых сосенок…
Вокруг — тишина. Жуткая, мертвая, которую уже никогда не разбудит сладкий, как музыка, шелест берез.
Евсей Кузьмич не выдержал и как тогда, в Монастырском бору, заплакал. Заплакал безутешно и горько.
Его душила обида, и собственная беспомощность колотила и терзала его.
Как он проглядел, как? Как он мог поверить в болтовню о Синей мочажине и Шорском увале? Ведь с самого начала увидел он, почувствовал в Петре Феофаныче что-то нехорошее, хищное. О таких даже поговорка бытует: «Называет другом — а обирает кругом».
И в самом деле обобрал. Начисто обобрал.
А он-то, он-то! Как дурачок попервости носился возле него, расстилался половиком.
Словам Анатолия не внял. Ведь сказал Анатолий: следи! Правда, туманно, намеком сказал, но разве мог он загодя что-то предвидеть? И разве у него, Евсея Кондратьева, старого таежника, у самого недоставало чутья, чтобы сразу понять, какие ребятки «в гости» приехали и зачем.
Что ж, так ему и надо, простофиле!
Но если бы только ему… Он-то, может быть, еще найдет в себе силы встать. Но никогда больше не встанет и не зашевелит на ветру ветвями могучий Демидов кедр, не поднимется на Лебединой гриве белоствольный березняк, не порадует красотой, не вспыхнет золотом стройный сосняк.
Никогда! А Коровин будет орудовать в другом месте. Так же, как здесь. Проворно и быстро…
— Будет?! — вскричал Евсей Кузьмич, представив на миг, как где-то сейчас с лязганьем впиваются в дерево топоры и валятся вместо осин сосны, молодые березки. — Будет?! Нет уж, друг ситный…
Отчаяние сменилось чувством гнева и ненависти.
Старик встал.
Только бы хватило сил после такого удара дойти до Сполошного! А потом — в Таланск, к Анатолию.