Выбрать главу

— Пошто ты? — И пошел на Акинфку. Не успел Акинфка опомниться, как парень крепко двинул его кулаком в бок. — Пошто ты? — спрашивал парень и бил Акинфку. Кузнец лишь поворачивался да охал…

На горе стоял батька.

— Так его! Ловко, эк… Правей, под жабры. Ох, в сусло дурака, — нетерпеливо топал Никита и залюбовался парнем. — И отколь только этот богатырь взялся?

Парень ловко подхватил Акинфку под пояс и положил на лопатки.

— Ты пошто? — спросил парень.

Акинфка засмеялся без злобы, искренне:

— Дурак, кладет, а сам спрашивает — пошто? У, пусти…

Парень опустил руки, моргал глазами. Кузнец поднялся.

— Ну, спасибо, друже, за науку! Впервые меня так угостили! Айда ко мне на гостьбище!

Прохожего проводили в избу, дали обмыться. Никита по-хозяйски оглядывал парня:

— Отколь бредешь, куда?

По волосам, остриженным по-кержацки, догадывался Никита, что дорожный человек — раскольник. Был он высок, строен, легок в движениях, в широких плечах да руках чуялась сила; по душе Сокол пришелся Демидову. Прохожего человека усадили за стол, накормили, напоили. За угощеньем Акинфка крикнул охмелевшему парню:

— Целуй женку! Будь братом!

— Ой, что ты! — зарделся Сенька.

Дунька повернулась боком, сметила: синие глаза гостя полны светлой радости. Не знала она, злиться или радоваться случаю.

— Целуй… Аль брезгаешь?

Никита покосился на сына, но делать нечего. Гость встал, подошел к молодой хозяйке и опустил голову в нерешительности.

— Что ж ты! — вскинула глаза Дунька и подставила сочные губы. — Раз хозяин велит, гость покориться должен…

Акинфий услышал в голосе женки озорство, но тряхнул головой и подтолкнул парня:

— Ну…

Сенька Сокол трижды поцеловал хозяйку. На вид поцелуи казались постными, но в последний раз взволновалась Дунька, словно молнией обожгло ей кровь. «Неужели?» — спросила себя и тут же, отогнав догадку, озорно сказала:

— Варнак, хороших баб толком целовать не умеешь! Поглядим, как-то в работе будешь. — Она вышла из горницы.

— Ты, душа-человек, пей, — хлопнул Никита гостя по плечу. — Пей, дух из тебя вон! Никуда ты не пойдешь больше — работы и у нас край непочатый, а руки у тебя крепкие.

— Эту пестрядину да рвань брось, — Акинфка рванул гостя за портки, — мы тебя добро оденем. Знай работай только!

От сытной пищи и от вина гость охмелел. Сулея на столе качалась, огни в лампадах расплылись; гость тряхнул головой, но пьяным морок не отходил. Парень облокотился о дубовый стол, положил курчавую голову на широкую ладонь и, раскачиваясь, запел лихую песню. Голос его был легкий и ладный, за душу брал. Дунька в стряпной посуду мыла, шелохнулась от песни; и опять по телу пробежал огонь… «Пригож, и певун притом. Ух, кручина моя!» — перевела дух молодая женка.

Сенька не заметил, как сбоку подсел юркий человечишка со слезившимися глазами. Волосы его, густо смазанные квасом, блестели; у человечишки личико с кулак, хитрое, за ухом очиненное гусиное перо. Откуда только и чернильница медная на столе взялась…

— Я, брат, ярыжка, кличут меня Кобылкой, давай чокнемся да выпьем, — он протянул чарку. Чокнулись, выпили. Кобылка взял из миски хрусткий огурчик, откусил.

— Гляди, до чего ты по нутру пришелся нам, не отпустим тебя, да и только. А для крепости службы хозяину грамотку напишем, так… Ты слушай, а я настрочу…

Ярыжка извлек бумажный лист, выдернул из-за уха гусиное перо, обмакнул и стал писать:

«Быть по сей записи и впредь за хозяином своим во рабочих крепку, жить, где мой хозяин Никита Демидов укажет, с того участку никуда не сойти, жить на заводе вечно и никуда не сбежать».

6

В ту пору, когда Акинфий плыл с работными людьми по Каме, из дикой степи в Тулу пришла весна. Расцвели розовым цветом яблони, загудели пчелы, ветер приносил из садов томящие, сладкие запахи. Буйно прошумела первая гроза, отгремел гром, по оврагам с гомоном стекали обильные воды, хорошо пахло тополем. Из-за омытых садов вечерами вставал ущербленный месяц, и тогда все — городище, сады, поля — одевалось зеленоватой дымкой. В чаще черемухи сладко пел соловей.

Никита — высокий, чернобровый — выходил на крыльцо и, зорко оглядывая весеннюю благодать, радовался:

— Ин, какая плодоносная весна ноне идет. Земля и бабы богато рожать будут!

Из земли обильно лезли злаки. Глядя на их буйный разгул, кузнец ощущал свою душевную и телесную мощь. Дики и дремучи были окружающие Тулу леса, бурливы реки, и в сердце Никиты поднималось молодое и тревожное. Разглядывая широкую спину снохи, он думал:

«Напрасно Акинфка не взял бабу с собой. Весна-то — она, брат, э-ге-ге! Яр-хмель!»

Кузнец подолгу ходил по полям, тянуло к себе извечное, мужицкое, и, надышавшись всласть весенним запахом, шел в кузню и мимоходом брался за молот. И тогда под молотом звонко гудела наковальня и огненным ураганом сыпались искры…

В эти дни по согретому солнцем пыльному тракту вместе с южными ветрами в Тулу пришла бравая, румяная монашка. Во взгляде чернобровой девки было много лукавства. Ходила она по дворам и собирала на построение божьего храма.

Монашка долго стояла в дверях кузницы — дивилась работе кузнецов. Сенька Сокол — высокий, плечистый, с золотистой бородкой — бил молотом крепко и лихо пел песни. Монашка брякнула медной кружкой для сбора милостыни, поклонилась, певучим голосом попросила:

— Милостивцы, подайте на построение храма.

Сокол вскинул быстрые глаза и опустил молот. Монашка потупилась. «Ай да краса-девка!» — ахнул про себя молотобоец. Старый коваль дед Поруха, хромоногий, с приплюснутым носом, шагнул к монашке, взмахнул черными от сажи руками.

— Кш… кш… Кто ты, и отколь мы деньги тебе возьмем? — Он загляделся на монашку. — Эй, молодка, иди в наш монастырь, у нас много холостых…

Монашка смиренно перенесла обиду. Сеньку охватило непонятное томление; он не мог оторвать глаз от черноглазой побирушки. Дед Поруха сметил это и пошутил над парнем: «Кот Евстафий покаялся, постригся, посхимился, а все мышей во сне видит».

Сокол зло бросил молот наземь.