За несколько страниц до этого (с. 351), в той же самой главе, я с восхищением вспоминал предвидение Бенедетто Кроче: в конце своей «Истории Европы» (1932) философ утверждал — по поводу СССР и его лидеров, — что рано или поздно «революционеры сами разрушат то, что создали»[669]. На той же странице Кроче, истинный историк, также написал: «Этим мы ни в коей мере не умаляем ни необходимости, следуя которой, русские революционеры были вынуждены избрать такой, а не иной путь, ни величия того труда, который они предприняли в сложившихся условиях и довели до конца». Я опустил эти слова (во многом отдающие должное советскому опыту), ибо, коль скоро этот опыт уже завершился, было гораздо важнее заострить внимание на прозорливости историка, чем упомянуть Кроче в числе тех, кто, пусть и находясь в противоположном лагере, имел мужество подойти к этому важнейшему историческому событию с пониманием, а не только с отвращением.
Основная идея, высказанная Кроче на этих страницах, относящихся к далекому 1932 году, состоит в том, что «коммунизм, который, как говорят, воплотился в реальность и явил себя в России, вовсе не коммунизм» (с. 356), а специфический этап истории России: раз этот этап закончился, необходимо подвести итоги, ступая по зыбкой почве соответствий между словами и вещами.
Такой вывод — в целом он совпадает с выводом Артура Розенберга в его «Истории большевизма», книге, вышедшей в том же самом году, — давно кажется мне наиболее приемлемым и близким к истине. Поэтому им и завершается последняя глава книги, не зря носящая название «Это и была «Новая история»?». Я, конечно же, отсылаю читателя к «Кампании во Франции» Гете, к его суждению очевидца о битве при Вальми, которое открывает главу (с. 348) вместе с мучительным вопросом, который Симона Вейль задает Троцкому: пророчество Гете тем самым оказывается поколебленным, ставится под вопрос. Ведь надо иметь в виду, и этим завершается глава, что «революции», эти ускорители истории, эти ее «локомотивы», в конечном итоге поглощаются и преображаются национальной историей, национальной спецификой, коренным образом меняя свое первоначальное значение. Вывод представляет собой апорию[670], но все же зиждется на твердом убеждении в том, что нигде и никогда не бывает полного возврата ad pristinum. Когда радикальный переворот и фактура национальной истории встречаются, сталкиваются, переплетаются в конце приведенного в движение процесса — еще до того, как образ революции, представляющей саму себя, разрушится окончательно, — рождается нечто небывалое и непредвиденное: плод «истории», которая никогда не возвращается к отправной точке, уже почти ничем не похожий на «революцию», зачавшую его.
Такой взгляд на предмет исследования может показаться убедительным или нет, но — это очевидно — он весьма далек от апологетического. Поэтому уже не изумление, но тошноту (в том смысле, какой выражает греческое слово βδελυρω) вызывают у меня нападки, предметом которых я стал (хотя, разумеется, я отдаю себе отчет в том, что мир несколько больше Баварии). Была развязана кампания в печати («Suddeutsche Zeitung», «Die Zeit», «Neue Zurcher Zeitung», «Die Welt», и с запозданием в несколько дней «Wall Street Journal»), перепевающая в основном следующие мотивы: мою книгу нельзя публиковать, ибо автор ее замалчивает преступления Сталина; отрицает, будто имел место раздел Польши (sic!) и рассуждает о СССР и Сталине в духе «публицистики отошедшей в небытие Восточной Германии». Меня обвиняют также в том, что в моей книге, в главе 12 («Европейская гражданская война») восхваляется пакт Молотова-Риббентропа. Между тем в данной главе я неоднократно и совершенно недвусмысленно повторяю (полемизируя с искаженным толкованием событий, к какому прибегала советская сторона с июня 1941 года), что «это было стратегическое решение, а не тактический ход» (с. 251); что последствия его были «сокрушительными»; что Анджело Таска первым серьезно исследовал этот вопрос; что Молотов, выступая на заседании Верховного Совета (31 августа 1939), дошел до того, что заговорил об «идиотическом антифашизме» (с. 253).
В комичном виде, как всегда, предстали толпы полузнаек, которые, в глаза не видев того, что в книге действительно написано, бросились рассуждать, основываясь на измышлениях, пущенных в оборот. Венцом этой сюрреалистической симфонии стало выступление одного автора, который предложил «подвергнуть систематической проверке» все мои сочинения и выявить наконец, целиком и полностью, все отклонения, ошибки, умолчания, огрехи («Corriere della Sera», 24 ноября 2005 г. с. 41).
По поводу всех этих событий возникает по меньшей мере два вопроса: 1) так ли история СССР и тех европейских стран, которые вошли в его орбиту после 1945 года, важна для книги, посвященной бытованию демократии в Европе; 2) как издательство, обладающее некоторым престижем, в чем не откажешь компании «Бек», могло «дойти до такого», говоря словами Джакомо Леопарди.
669
В. Croce, Storia d'Europa nel secolo decimonono, Laterza, Bari 1932, p. 357 (Прим, автора).
670
Апория — умозрительная логически верная ситуация, которая не может существовать в реальности. (Прим. ред.).