Владимир Рафеенко
Демон Декарта
Я решил вообразить, что все, когда-либо приходившее мне на ум, не более истинно, чем обманчивые сновидения. Но тотчас же вслед за тем я обратил внимание на то, что в то время как готов мыслить, что все ложно, необходимо, чтобы я, который это мыслит, был чем-нибудь.
Интродукция
Как хорошо за городом! Особенно в солнечный полдень. Ивы стоят по колено в небесной воде, и солнце так отражается в них, что даже аистам, вышагивающим на мелководье и без умолку тарахтящим по-египетски, не по себе от щедрой тяжести грядущего лета. И хорошо, что аисты не атеисты. Ибо сезон требует веры. Весна удивительная в этом году. В ней всего довольно: и жарких, стремительно плавящихся дней, от которых, как от тела девственницы, кружится голова, и холодных порывистых ветров, с утренними заморозками и ночными снегопадами, косо секущими все пространство от Киева до города Z.
Томительны и неуверенны вечера, мерцают холодные сквозняки, дрожит свеча. Хрустящая корочка наста, запах пропеченного хлеба, висящая головой вниз незадачливая, но прекрасная кряква. Натюрморт с уткой. Жан Батист Шарден. Огонек мерцает в окне. Пес на цепи. Месяц играет мизер. Хозяйка угощает заезжего охотника. Ранним утром он выйдет с ружьем. И пойдет. Свистнет сотоварищей. Зальются лаем борзые. Выпадет снежок. Маслом по дубу. Охотники на снегу.
Будет пахнуть мокрой землей, навозом и лежалым сеном, прелым прошлогодним листом, мышиными норами, вязкими клейкими почками, проснувшимися на тонких и мокрых ветвях. Неслышно летит горькая паутина запахов. Туман. Свежие тонкие полоски снега на теплых ветках плодовых деревьев. По стволам катятся легкие волны грусти и нежности. Лед хрупок и красив.
Такая весна.
И никак не желают таять снежные холмы по обочинам дорог, у будок стрелочников, у опорных колон мостов и у портиков храмов. Кое-где намело до самого архитрава, не пробиться жрецу, не пройти туристу, не рассмотреть колонн, не реставрировать коринфскую капитель. Только ходить вокруг да около. Плакать и пить. Пить и петь. И плясать придуравошно с гиканьем и хлопаньем, с прибаутками и закличками! Призывать весну! Входить в нее, как в женское лоно, рывками, сцепив зубы, до отказа, насыщая это лоно сбивчивым синтаксисом, скверной пунктуацией, путаной рифмой и приблизительным смыслом. Весна все спишет!
Не тает снег у понтонов, в зарослях камыша и орешника, у заячьих и волчьих нор, в сизых намерзших за зиму буграх льда у плотины и в темных оврагах, глубоко разрезающих землю у самой реки. Звучит лед и гудит земля, как колокол, изумляя монахов и ювенильных пауков нотою «до» первой октавы. На холодных жаровнях тающих луж плавится ванильный виноград медленно кружащихся в небе сливочных облаков.
После жаркого, почти летнего дня на город Z и его предместья налетает северный ветер. Он хлещет хутора, поселки и стекла одиноких усадьб ледяными весенними струнами, гремит черепицей, выстуживает подъезды и дворы, придорожные закусочные, высокие, пустые, как храмы, рощи. Несет облака. Ветер кружит вокруг стогов сена, изъеденных за зиму козами, коровами, бесами. Бьется в зеркала глубоких прозрачных ручьев, в щели курятников, в стекла оранжерей. Рвет пленку с теплиц, заставляет собак сворачиваться в будках колечком, а кошек – прыгать на колени хозяевам.
Трещит флюгер, скрипит калитка, бьется мелочь в кружке у нищего, пытаясь взлететь. На косой деревяшке скрипит старое пугало, машет птицам, просится ввысь. Наступает ночь. Хуторские дети, дальнобойщики, офицеры и сержанты дорожной полиции, проститутки и люди, не имеющие где главу приклонить, торопящиеся домой горожане и спешащие из города фермеры – все находят место, приуготовленное для них. Наполняются мотели и бары, подвалы строящихся домов и гулкие тоннели городских теплотрасс, гостиницы и морги, автобусы, троллейбусы, подземные переходы, вагоны метро.
И последняя электричка, холодный зеленый циклоп, мчит в ночи – сквозь косо летящий снег, – освещая грядущую жизнь жарким и влажным глазом.
Часть 1
Мраморный утенок
Сотворенному уму никогда не избыть тайн непостижимых.
Ум бунтует против этих уз: но бунтуй не бунтуй, а уз таинственности не разорвешь.
«За городом просто охренительно, – так начал бы эту историю любой, кто смыслит хоть что-то в загородном отдыхе. – Здесь – ах! ах! – дышишь до изнеможения, до боли. Здесь поля и пруды!» Именно здесь утка Гретхен, типичная фрау птица с немецким сильным характером, сидела на яйцах. Обычно невзгоды по высиживанию она переносила стойко, но к концу этого весеннего месяца внезапно затосковала. Уж очень хотелось ей поплавать всласть, размяться, проехаться широким животом по жирной глади озер. Старовата она стала для этой работы. И уткой быть подустала, и трудилась в жизни много. Впрочем, труд так и не сделал из нее человека.
Но зачем же еще мы приходим в эту жизнь, как не всласть посидеть на яйцах, уготованных нам судьбой? Что бы ни писали в газетах, дело есть дело! Как говорится, сначала арбайтен унд дисциплинен, майне зольдаттен, а потом все остальное. И, несмотря на усталость, Гретхен сидела.
И вот наконец-то полезли утята. Фрау птица придирчиво осматривала каждого и в целом оставалась довольна. Только одно, самое большое, яйцо продолжало лежать в гнезде. «Бросай его, сколько можно, – кричали птицы усадьбы. – Оно не твое! Брось! Прокатись брюхом по жирной глади озер! Донырни до темной их сердцевины! Рассмотри тени, пугающие и дразнящие!»
Гретхен глядела, как колышутся травы, как солнце катится по вогнутой тверди неба, провожала темным взглядом счастливых подруг. За ними шлепали по воде ловкие пушистые шарики. Фрау без зависти смотрела на комочки утиной плоти, предназначенные для какого-то пока еще неведомого Рождества. Гордо поведя головой, оставалась на месте. Птица была строга к себе. «Буду сидеть, если понадобится, до самого Армагеддона», – думала она. Даже в мраморном яйце есть свой утенок. Благословенна мать, высиживающая его.
Звенели клены и тополя, наливаясь соками и светом. Сновали муравьи и мыши, стрижи и чайки. Вольный простор утопал в бесконечности весенней благодати. Стоял теплый субботний полдень, когда наконец-то это свершилось. Самое большое яйцо фрау птицы дало трещину. Четкая линия разлома однозначно и бесповоротно перечеркнула синевато-белую поверхность. С шумом и шипением, с жалобным стоном яйцо раздвинуло пространство, имя которому жизнь.
«Вот и ты», – сказала утка, подслеповато щурясь на то, что показалось из темной паркой щели. Разводя руками черноватые тени небытия, из яйца, приглушенно матерясь, выбирался Иван Павлович Левкин. Отплевываясь от липкого и скользкого, он с омерзением рассматривал ладони, покрытые белковой жидкостью, ошалело глядел на слепящий весенний свет, ломал острые края скорлупы, ускоряя освобождение.
«Да что ж это такое?» – прошептал он, выбравшись наружу, разглядев наконец-то старую утку у своих ног и необозримые пространства вокруг. Иван был удивлен, но главным образом – испуган. Бессмысленный ужас происходящего переполнял его. Жутчайшее страдание пролегло по разломам артерий и вен. Организм болел, испытывал тошноту, существование томило злобой нового дня.