СТЕФАН ГРАБИНСКИЙ
ДЕМОН ДВИЖЕНИЯ
ИЗ РЕДКОСТЕЙ. В СУМЕРКАХ, ВЕРЫ[1]
ИЗ РЕДКОСТЕЙ
ПУГАЧ
Вот он я, старый бродяга, измученный бездомный пилигрим. Весенние зори юности моей давно погасли; над поседевшей, распатланной дорожными ветрами головой — тусклый закат истерзанного окровавленного солнца, которое, испугавшись старческого хлада, скрыло свой огонь где-то за завалами бурых туч. Иногда лишь выскользнет из щели души страстное пламя прошлого и окрасит багрянцем мое лицо; и меня, старика, удивит невпопад и само, устыдившись, торопливо погаснет, прежде чем успеет вспыхнуть: улыбнусь язвительно и пойду дальше… Дальше, вперед в эту даль без конца, что синей каймой простерлась по окоему; иду по широким полям, крутым ярам и дебрям, оставляя клочья моих одежд на придорожных кустах. Ветер рвет их и разносит наследие прошлого другим беднякам, далеко-далеко по всему миру. Предо мной ползут в бесконечном превращении крестьянские нивы, боры и леса, пестреют сельские хаты, толпой встают городские башни; блистает, мерцает, бушует и плачет весь этот громадный божий мир… А я по-прежнему в дороге — как бродячий пес, которого прогнали от домашнего очага, шатаюсь по перекресткам…
Скрещивающиеся дороги! Перепутья!.. Скиталец-ветер носится над вами, насвистывая мне осеннюю песенку жизни. Иногда меня опьяняет этот лютый напев, и тогда я иду вперед, крепко задумавшись, ничего не видя перед собой, а он холодным дыханием вытирает мне слезы, которые внезапно собрались откуда-то под опухшими веками…
Старый, дикий бродяга…
Гнусная жизнь у меня была — гнусная и негодная! Люди меня возненавидели — я посылал им проклятия. И преисполнилось мое сердце такой великой ненавистью и болью, что я стал страшной угрозой для счастья людского, оставаясь несчастным одиноким скитальцем.
— Дикие, страшные у тебя глаза, — говорили мне люди с детства.
Такие страшные глаза дала мне мать-природа. Ибо глаза эти обладали проклятой силой: пробуждали затаившееся в закутках души ближнего осознание неминуемой беды; глаза мои освобождали предчувствие, дремлющее в глубине человеческой души. Как гиена чует под могильным холмом падаль и трупы, так и я издали чуял жертву злой судьбы; ведомый магнетическим влечением, я приближался к этим проклятым землям, чтобы не покидать их до тех пор, пока не исполнится то, что нашептывал мне в глубине души какой-то демон. Сам я при этом страдал, как проклятый. Это была какая-то тяжелая болезнь: не имея ни минуты передышки, я мучил себя и других несчастных, вокруг которых я кружил как кровожадный стервятник, гипнотизируя своих жертв алчным взором; сужая круги все ближе и ближе, наполняя их глаза бездонным страхом; я был их неотъемлемым спутником ночью и днем, даже во сне я всевластно господствовал над ними в призрачных грезах… До тех пор, пока не свершалось… пока предчувствие не превращалось в реальность, пока не грянет гром… Тогда я уходил… чтобы нести страшную истину другим. Поэтому я проклят людьми и землей и знамение Каина жжет мое чело. Сам гореносец — и другим возвещаю погибель и несчастье.
Лучше ты меня, земля злодейская, пожри, ибо ведаешь, что породила чудовище!..
Лучше ты меня, вода чистая, потопи, ибо ведаешь, что упыря подкрепляешь!
Лучше ты меня, ветер полевой, в пропасть унеси, ибо ведаешь, что выродка освежаешь!
Песенку напеваешь, песенку, старая песенка-дума: Бродит ветер по полю — гей! Степные туманы, буря свирепая!.. В простор, в дорогу, в даль!..
Был дождливый осенний вечер. Небо натянуло стальное забрало облаков, лишь время от времени выглядывая синим, осовелым оком из-под приоткрываемых ветром век. Повсюду царило равнодушное бесцветье, столь же давяще-неясное и однообразное, как серая, зевающая скука. Без устали сыпал мелкий дождик; по засохшим стеблям и жестким веткам хлестал ветер, болезненно завывая, проносился сквозь пожелтевшую стену тополей вдоль проселка. С протяжным шипением врывался в их взъерошенные вершины и с каждым разом вычесывал целые пригоршни испещренных красными пятнами листьев; вновь рвал их, скручивал в муфты или длинными, шуршащими шлейфами нес по тракту палую листву. Придорожная ветряная мельница за тополями поймала его черными руками манекена и пустилась в пляс: развернулась, закрутила ворчащий жернов и остановилась… Ветер легко скользнул по крыльям… вылетел из чертовой мельницы, понесся по хищно ощерившейся ржаной стерне и залег в яру… притихло.
Промокший, простуженный, я шел дальше. Слева склонился замшелый крест; на кресте — ворон. Он захрипел, закаркал и улетел… Я миновал крест. Напрямик через поля тащился изможденный пес; остро торчащие ребра едва не пронзали насквозь впалые бока животного. Мне стало жаль псину: я подошел, чтобы бросить ему кус черствого хлеба, но в тот же миг дикий страх оттолкнул меня от него: в покрасневших от горячки глазах бестии пылало бешенство. Я отошел в сторону.