Но лицо Лавра оставалось твердым и холодным, как камень. Может, только бровь поднялась выше, может, сила сосредоточилась крепче… Теперь он положил правую руку на голову, а пальцы левой скользнули поперек тела…
Розалка почувствовала легкую дрожь, но еще сопротивлялась. Она ведь не была одержима бесом; видела как эти несчастные в дикий танец пускаются, в извивах тел сплетаются, в плясовице безумной мечутся. Но она здорова — только мать приказала одержимой прикинуться…
Не ведали ни Магда, ни дочка, что такие, как Лавр, и со здоровыми удивительные вещи творят; только это куда труднее и большего времени требует. Между тем она не поддавалась. Лавр понемногу менялся все более странным образом. Обычно спокойное, безмятежное лицо постепенно принимало выражение какой-то яростной ожесточенности и упрямства. На лбу проступили грубые синие узлы вен, глаза сверкали внутренним пожаром: распалила его эта упрямая девка — хотел превозмочь ее, показать мощь свою, повалить к ногам дрожащую… Зуд, что бродил в уголках алых губ, подстегивал его колючим стрекалом…
К этому добавлялось жгучее стремление овладеть этой прекрасной чернобровкой, первой в жизни, единственной, овладеть силой, властью своей…
И так боролись друг с другом, извечной борьбой мужчины и женщины. Но он уже брал вверх; уже неверная дрожь выгибала тело Розалки, уже руки начали скручиваться, глаза безумно вращались — густой холодный пот струился по черным блестящим косам…
Собрав в себе остаток воли, бросила через сдавленную, будто клещами, гортань:
— Сжалься! Я твоя!..
И тихо опустилась на мураву…
Схватил ее крепко, прижал к волосатой груди и, как дитя, понес в хату с шепотом:
— Идем, дева возлюбленная моя, идем…
Исчезли в проеме двери, затворившейся за ними… Зашепелявили дрожащие листья осины, зашумели тополя, яворы… Поседевший, усеянный губами трутовиков клен выпрямил одну из своих самых больших веток и опустил молодую зелень на соломенную крышу — положил тяжелую отцовскую руку, словно благословляя то, что должно было исполниться…
А остальные деревья вторили негромким пением…
…Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих, Сам восскорбел духом и возмутился и сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! пойди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда Иудеи говорили: смотри, как Он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли Сей, отверзший очи слепому, сделать, чтобы и этот не умер? Иисус же, опять скорбя внутренно, приходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит Ему: Господи! уже смердит; ибо четыре дня, как он во гробе. Иисус говорит ей: не сказал ли Я тебе, что, если будешь веровать, увидишь славу Божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче! благодарю Тебя, что Ты услышал Меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня. Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными паченами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет. Тогда многие из Иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в Него[11]…
Розалка устало опустила книгу и замолчала. Магда с ханжеским восторгом подняла выцветшие глаза на картину, висевшую над входом, изображающую «Преломление хлебов». С картины она переводила короткие сверлящие взгляды на задумчивое лицо Лавра, чтобы хоть таким необычным образом взглянуть на дочь. В избе наступила тишина, прерываемая жужжанием мух и гудением трутней, доносившимся со двора.
Лавр сидел в тени, в углу светлицы, не двигаясь, не говоря ни слова. С прошлого лета он сильно изменился: исхудал, почернел, и глаза у него безумно блестели.
Какая-то громадная озабоченность легла на некогда спокойное чело, проложила на нем глубокие борозды. Нижняя челюсть как-то непомерно выдвинулась вперед, нос заострился, как клюв у хищного сипа. Хмурым к тому же стал, помрачнел, темнее ночи сделался. Лишь тогда, когда бросал взгляд на Розалку, становился веселее, но ненадолго, поскольку тут же впадал в тупую задумчивость.
Вот уже год подходил к концу с того времени, когда она переступила порог его уединенной обители. Вошла как пламя красное, как факел, и запылало все пожаром. Эти ночи, опьяненные наслаждением, эти толчки тел, пылкие поцелуи… Это желание, пробуждающееся с ранней утренней зарей, исполняющееся в буре безумия в долгие, одуряющие часы пополудни…