Выбрать главу

Именно это снятие различий и делает героев миметических цепей своеобразными двойниками. При этом комически гротескное тело вызывает не просто удвоение, дистанцирование или, наоборот, миметическую идентификацию с ним. Оно оказывается телом-посредником, через которое дистанцирование постоянно переходит в идентификацию и наоборот. Ханс Роберт Яусс заметил: «Смех над одним из вариантов комического героя часто превращается в смех вместе с ним. Первоначально мы, вероятно, смеялись над Лисом, Ласарильо, Фальстафом, мистером Пиквиком, но затем мы осознали, что неожиданно присоединились к ним в их смехе» (Яусс 1982:195).

Такая ситуация предполагает наличие некой «мерцающей» точки зрения, которая одновременно дистанцирована от персонажа и вместе с тем почти склеена с ним. Эта двойственность точки зрения лучше всего выражается в двойнике — неком теле, как бы существующем вне своего «оригинала», но вместе с тем от него практически неотделимом.

Удвоение и демон Сократа

Юрий Лотман объясняет вранье Хлестакова тем, «что в вымышленном мире он может перестать быть самим собой, стать другим, поменять первое и третье лицо местами, потому что сам-то он глубоко убежден в том, что подлинно интересен может быть только „он“, а не „я“. То раздвоение, которое станет специальным объектом рассмотрения в „Двойнике“ Достоевского и которое совершенно чуждо человеку декабристской поры, уже заложено в Хлестакове… » (Лотман 1992, т. 1:345). Гоголь не просто раздваивает Хлестакова через вранье, он одновременно подчеркивает специфическую механистичность его поведения. В «Замечаниях для господ актеров» Гоголь так характеризует Хлестакова: «Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст совершенно неожиданно» (Гоголь 1952, т. 4:281). Хлестаков как будто воплощает в себя кантовскую концепцию смеха, с ее неожиданным срывом в «ничто». Он является знакомой нам уже машиной с нарушенным автоматизмом поведения. В письме-наставлении Михаилу Щепкину (10 мая 1836 г.) Гоголь особенно настаивает на «отрывочности» хлестаковской пластики: «Каждое слово его, то есть фраза или речение, есть экспромт совершенно неожиданный и потому должно выражать отрывисто. Не должно упустить из виду, что в конце этой сцены начинает его мало-помалу разбирать. Но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее, и чем далее, громче и громче» (Гоголь 1988, т. 1:451). В сцене вранья, о которой говорит Гоголь, Хлестаков становится наконец главным миметическим телом всей пьесы, и окончательное утверждение в этой роли совпадает с подчеркиванием непредсказуемой отрывочности его поведения. Хлестаков буквально сам не знает, что будет следующим экспромтом его не контролируемого сознанием тела. Любопытно указание Гоголя на то, что Хлестаков не должен раскачиваться на стуле. Такое раскачивание также относится к разряду автоматизированных, механических движений, но оно обладает предсказуемостью.

Миметическое тело в полном смысле этого слова не должно капсулироваться в автономности ритмически однообразного движения, оно должно быть чутко настроено вовне. Будучи центром миметических процессов, происходящих в пьесе, Хлестаков как бы раздваивается. Его тело ведет себя так, как будто оно реагирует на иное, невидимое тело, чью логику оно не может рассчитать, оно входит в соприкосновение с тем самым «демоном», о котором я упоминал выше.

Известно, что Сократ считал, будто его сопровождает некий демон (гений), который, по сведениям Платона, дает ему советы, останавливает его, когда он хочет совершить «неправильный» поступок, а по мнению Ксенофона, активно побуждает его к действиям. Гегель, уделивший демону Сократа значительное внимание, связывает его с неспособностью греков принимать решение, руководствуясь внутренними побуждениями. Оракул — это способ передачи решения «внешнему факту». Демон Сократа, по мнению Гегеля, — это «оракул, который вместе с тем не представляет собой чего-то внешнего, а является чем-то субъективным, есть его оракул» (Гегель 1932:66). Речь идет о процессе проекции вовне внутреннего решения и одновременно интериоризации «внешнего» решения.