Выбрать главу

При этом «чтение это будет вовсе не крикливое, не в жару и горячке. Напротив, оно может быть даже очень спокойное… » (Гоголь 1953,т. 6:124).

Как видно, в ситуации чтения как раз и осуществляется, с одной стороны, олимпийское отстранение в формах полного спокойствия, некой негативности, а с другой стороны, конвульсивное потрясение через мимесис «силы».

Воспоминания современников, в которых чтениям Гоголя постоянно отводится особое место, отмечают странность писательского поведения при чтении его произведений. Николай Берг, например, вспоминал о поведении Гоголя во время чтения его произведений Щепкиным в 1848 году: «Гоголь был тут же. Просидев совершенным истуканом в углу, рядом с читавшим, час или полтора, со взглядом, устремленным в неопределенное пространство, он встал и скрылся… Впрочем, положение его в те минуты было точно затруднительное: читал не он сам, а другой; между тем вся зала смотрела не на читавшего, а на автора… » (Берг 1952:502).

Раздвоение здесь принимает совершенно физический характер. При этом голосу и телу Щепкина передается вся миметическая функция. Гоголь же, совершенно в духе шевыревского «двойного существа», целиком принимает на себя функции полного отчуждения от «здесь-и-теперь», физически выраженной «негативности». Это выражается устремлением взгляда в некое «неопределенное пространство» и полной телесной статуарностью. Тело как будто выводится из-под контроля чувств и совершенно самоотчуждается. Разрушение экспрессивности («истукан») здесь негативно соотносится со сходным же разрушением в пароксизме смеха. Можно также предположить, что щепкинское чтение вызывало в читателях смех, а гоголевская маскообразная неподвижность его блокировала, подавляла.

Павел Васильевич Анненков вспоминал, как Гоголь диктовал ему в Риме главы из «Мертвых душ». Гоголь диктовал спокойным, размеренным тоном: «Случалось также, что, прежде исполнения моей обязанности переписчика, я в некоторых местах опрокидывался назад и разражался хохотом. Гоголь глядел на меня хладнокровно, но ласково улыбался и только проговаривал: „Старайтесь не смеяться, Жюль“. Впрочем, сам Гоголь иногда следовал моему примеру и вторил мне при случае каким-то сдержанным полусмехом, если могу так выразиться. Это случилось, например, после окончания „Повести о капитане Копейкине“. Когда, по окончании повести, я отдался неудержимому порыву веселости, Гоголь смеялся вместе со мною и несколько раз спрашивал: „Какова повесть о капитане Копейкине?“» (Анненков 1952:271).

Анненков в данном случае выступает как авторский двойник. Гоголь, как полагается, сейчас же принимает на себя роль отчужденного, холодного наблюдателя, демона. Ведет он себя странно. Он бесстрастно читает текст, вызывающий у Анненкова взрывы хохота, и одновременно просит его не смеяться. Он генерирует смех и тут же его подавляет. Он жаждет читательского смеха, но в полную меру утверждает себя, поднимаясь над той миметической телесной реакцией, которую он же столь неотразимо вызывает. Так работает гоголевская демоническая машина по превращению «низкого» в «высокое», машина, разрушающая, по мнению Аксакова, его собственное тело. Рассматривая становление диалогического дискурса у Достоевского, Михаил Бахтин выводит его, по существу, из ситуации наличия невидимого демона. Уже в речи Макара Девушкина в «Бедных людях» Бахтин обнаруживает «стиль, определяемый напряженным предвосхищением чужого слова» (Бахтин 1972:351). Эта вписанность невидимого собеседника в речь Девушкина приводит к искажению речевой пластики. Бахтин определяет возникающий стиль как «корчащееся слово с робкой и стыдящейся оглядкой и приглушенным вызовом» (Бахтин 1972:352). Оглядка, корчи — все эти телесные метафоры имеют смысл лишь постольку, поскольку они отсылают к негативному, а по существу мнимому, присутствию Другого. Бахтин идет еще дальше и придумывает «взгляд чужого человека», якобы воздействующий на речь Макара Девушкина: «Бедный человек постоянно чувствует на себе „дурной взгляд“ чужого человека, взгляд или попрекающий, или — что, может быть, еще хуже для него — насмешливый. Под этим чужим взглядом и корчится речь Девушкина» (Бахтин 1972:353–354). Философски эта ситуация предвосхищает знаменитые построения Сартра, когда последний выводит весь генезис мира Жана Жене из взгляда, обращенного на него в детстве (Сартр 1964:26–27), или описывает функцию взгляда в трансформации субъективности в «Бытии и ничто» (Сартр 1966:340–400), Здесь, однако, ситуация несколько иная, чем у Сартра. Видимое тело, тело, на которое обращен взгляд, производит какую-то особую речь, миметически отражающую конвульсии тела под обращенным на него взглядом. Привалы, несообразности, пустоты и заикания в речи оказываются пустотами, мимирующими отсутствующее, но видящее тело. Тело, превращенное во взгляд, сведенное к чистому присутствию (подобному «истуканному» присутствию Гоголя на чтениях Щепкина), к некой бестелесной субъективности, отчужденной от говорящего, направленной на него извне.